Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Иванович нерешительно остановился на входе. Он и в прежние-то времена в государственных ресторанах бывал – раз-два и обчелся. В частный попал впервые, хотя и здесь однажды был, когда заведение принадлежало советскому государству.
Встретиться в ресторане предложила Новосильцева. Заметив некоторое смущение на лице Ивана Ивановича, она спросила:
– У вас другое предложение? Смелее! За правду и смелость не наказываю.
– Нет-нет – заверил Иван Иванович. – Просто я совсем забыл, что у вас, то есть во Франции, принято встречаться в ресторанах по делу и без дела. В свою очередь, у нас… то есть в освобожденной Руссиянии…
– Знаю! – поспешила на выручку Новосильцева. – Бывала. Целых два раза. И оба раза осталась в живых. Кое-какие впечатления сохранила надолго. Советский ресторан, – усмехнулась она, – я бы определила как высшую школу взаимной ненависти. Посетитель начинает ненавидеть официанта, еще не увидев его. Он справедливо полагает, что официант здесь находится с единственной целью – обобрать его до кальсон… пардон – до исподнего! Официант же воспринимает посетителя, как ходячий кошелек, обязанный раскрыться безо всяких условий. Если клиент этого не понимает, ему преподают урок, чтоб надолго запомнил. И он запоминает, потому что нервы у него здесь – на поверхности. Единственное, что может немного смягчить жестокие условия для посетителя, – скорость, с которой клиент напивается. Чем быстрее, тем лучше для обеих сторон.
– Но сейчас-то советских, казенных, ресторанов, по-моему, нет вообще, – заметил Иван Иванович. – Правда, этот факт не доказывает… м-м-м…
– Да, разумеется, ничего не доказывает, – согласилась Новосильцева. – Например, то, что нас там ждут, как нормальных людей.
– Тогда, может быть, в другое место?..
– Нет. Давайте попробуем. Мне интересно. Мой давний парижский приятель – по профессии социолог – считает, что цивилизованность того или иного народа определяется состоянием общественных уборных, разумеется, бесплатных, и – гуманностью ресторанного сервиса.
– Ваш приятель прав, – согласился Иван Иванович. – Но стоит ли вам подвергаться…
– Стоит! Хочу посмотреть на новую русскую цивилизацию. Ждите меня, дорогой мой Иоанн Иоаннович, в семь часов вечера.
Он пришел к половине седьмого, чтобы освоиться и занять стол. И попал как раз к разыгрыванию инструментов. Враз полуоглушенный, он стоял на пороге зала и растерянно рыскал взглядом по сторонам. Сильно, да – сильно отличается нынешняя обстановка от прежней! Но одинокая дальняя нервная клеточка в мозгу Ивана Ивановича тем не менее сигнализировала: какая-то гадость с прежних времен здесь все равно осталась. Серьезная гадость. Вот какая именно – он установить не мог, внешне она не просматривалась.
Да, еще лет десять-двенадцать назад ресторан гостиницы «Столица» заполнял, в основном, командировочный люд из разных концов великой страны, так и не сумевшей за семьдесят отпущенных ей лет жизни освоить ресторанную сторону советского бытия и сделать ее естественной, безопасной, удобной для обычного человека. Легко было определить, какие представители «новой исторической общности – советского народа»[166]прибыли в столицу и откуда. Сверкали черными жаркими зрачками дети кавказских гор. Заказывали они, естественно, шашлыки, чахохбили, сациви и лобио. Лениво жевали отвратительный пересохший плов узбеки, казахи и киргизы, беря его с тарелки щепотью и точными движениями издалека бросая себе в рот. Прибалты подозрительно щурили поросячьи глаза по сторонам и презрительно хлопали белесыми ресницами: они почему-то считали себя высокоразвитыми европейцами, попавшими в азиатскую бестолковую деревню только по жестокой необходимости, и поэтому пили только коньяк. Правда, неевропейский, хотя и лучшего качества – мягкий армянский, островатый грузинский, сладковато-нежный дагестанский. Загрызали двумя-тремя кружочками сухокопченой колбасы, твердой, как деревянная чурка.
Через час-полтора от прибалтийских европейцев ничего не оставалось. Дорогой коньяк заканчивался, прибалты наливались мрачной злостью и переходили на дешевую водку, к которой им приносили вечный салат «оливье» с майонезом. На этом этапе цивилизованные латыши, эстонцы и литовцы очень быстро отключались от цивилизации и засыпали каждый в своей позиции: кто в кресле, кто потихоньку сползал под стол, кто, по интернациональной традиции, опускал физиономию в салат «оливье». Иногда просыпаясь, освобождал ноздри от зеленого горошка и мелкого картофеля и снова укладывал голову на старое место, но уже поудобнее. Бесшумно подлетавшие официанты услужливо интересовались:
– Салатик переменить вам, уважаемый? Принести свеженький?
И если клиент не реагировал, шли звонить.
Тогда в зале появлялись веселые милиционеры. Они перемигивались с халдеями, и те указывали на самых перспективных клиентов. Милиция отволакивала перспективных в гостиничный пикет, где тщательно изучала содержимое их карманов, а потом отправляла в вытрезвитель, где все было, как у людей: решетка на окне, холодная и липкая клеенка на деревянном топчане, ледяной душ, фельдшер в белом халате поверх милицейского мундира. Здесь прибалты сразу забывали русский язык и не понимали, что от них хотя недоразвитые русские милиционеры. Но, приняв ледяной душ и просидев голяком до утра, кутаясь всю ночь в рваную простыню, воняющую аммиаком, и пережив похмельный ужас, хорошо вспоминали малоцивилизованный русский язык и посылали одного из своих за деньгами – оплатить медицинские услуги.
Почти никогда не попадали в вытрезвитель из ресторана гостиницы «Столица» армяне, азербайджанцы, грузины, дагестанцы и прочие «лица кавказской национальности»[167]. Они умели веселиться от души, не теряя человеческого облика. К середине веселья оркестр играл исключительно лезгинку. На музыкантов сыпались, словно листья по осени, красные десятирублевки, оркестр снова и снова заводил одно и тоже «для нашего дорогого гостя из солнечного Тбилиси, или не менее солнечного Сухуми, а то и такого же солнечного Еревана». Дорогие – в денежном смысле – гости, скинув пиджаки, устраивали посреди зала танцевальную джигитовку. К тому времени азиаты тихо исчезали, прихватив с собой половину личного состава из дежурной смены московских проституток – тупых, вульгарных и крикливо пьяных. Некоторые шлюхи перед работой капали себе в глаза атропин, чтобы расширенными зрачками производить особенное впечатление на клиентов. И в самом деле, их взгляды действовали на провинциальную клиентуру прямо-таки гипнотически.
Русских командировочных в вытрезвитель брали относительно мало. Они здесь, как всегда, были беднее всех, и содрать с них что-либо ощутимое удавалось не часто. Русские напивались быстро, словно боялись, что водку у них отберут. Долго рассчитывались с официантом, по десять раз изучали счет, в котором итоговая сумма оказывалась всегда вдвое, а то и втрое большей, нежели они рассчитывали. Выгребали из карманов последние медяки, но если не хватало, снимали с руки часы и пытались впихнуть официанту. Не каждый халдей соглашался принять такую плату или залог. От огорчения русская клиентура медленно трезвела и, пришибленная, расходилась по своим этажам, поклявшись, что отныне нога не ступит на вражескую территорию. Но уже в одиннадцать следующего утра их опухшие морды появлялись и жадно высматривали в буфете пиво. Потом, если удавалось наскрести на бутылку, повеселев, мчались на почту – отбить телеграмму домой с воплями, что их обокрали в метро, в трамвае или просто на улице и поэтому им немедленно нужен телеграфный перевод на двести-триста рублей. А вечером снова оказывались на вражеской территории, но уже с презрительными мордами победителей или оккупантов. Это означало, что перевод пришел вовремя.