Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы начали обсуждать состояние левого движения в Европе, происходящее повсеместно дробление социалистических движений. Конечно, мы обсуждали все это и раньше, часто; но никогда — так ясно и спокойно. Я помню, как подумала, что странно, что мы можем так интеллигентно и так отстраненно что-то обсуждать, когда мы оба больны от напряжения и от тревоги. И я подумала, что мы рассуждаем о политических движениях, о развитии или же о поражении того из них или иного, а между тем я прошлой ночью поняла точно и окончательно, что правда нашего времени — это война, ее имманентность. И опять я задалась вопросом — а не ошибка ли это, вообще об этом говорить, ведь мы приходим к крайне депрессивным выводам, а именно депрессия такого рода и усугубляет течение его болезни. Но было слишком поздно, к тому же это было огромным облегчением — видеть напротив себя подлинную личность, а не бормочущего что-то попугая. Затем я обронила какую-то фразу, не помню уж какую, и вся его структура содрогнулась, как будто в машине рычаг коробки передач перевели в другое положение, как еще мне это описать? — где-то внутри себя он ощутил толчок, и его снова отбросило назад, в другую личность, на этот раз это был в чистом виде рабочий паренек, социалист, мальчишка, не мужчина, и снова потоком пошли лозунги, все его тело содрогалось жестами хулы в мой адрес, ведь в моем лице он обличал всех либералов среднего класса. А я сидела и думала, как странно то, что, хоть я и знаю, что в этот момент со мною говорит не «он» и что его хула механистична и исходит от другой, более ранней, личности, это все же обижает и злит меня, и что я чувствую, как в ответ на это у меня начинает болеть спина и судорогой сводит живот. Чтобы скрыться от этих ответных ощущений, я перешла в свою большую комнату, а он за мной последовал, крича:
— Не по силам тебе это слушать, не по силам, ты, чертова англичанка!
Я схватила его за плечи и встряхнула. Я втряхнула его обратно в самого себя. Он сперва задохнулся, потом начал глубоко дышать, он на мгновение склонил голову на мое плечо, потом кое-как доковылял до кровати и рухнул на нее, лицом вниз.
Я стояла у окна, в него смотрела, пыталась успокоиться, думая о Дженет. Но она казалась кем-то от меня далеким. Солнечный свет, свет бледного зимнего солнца, был где-то далеко. Уличная жизнь была чем-то от меня далеким, те, кто в это время шел по улице, были не людьми, они были марионетками. Я ощущала перемену, происходящую во мне, скользящий уклон в сторону, прочь от самой себя, я в этой перемене распознала еще один шаг вниз, в хаос. Я прикоснулась к ткани красной шторы, и на моих пальцах осталось ощущение мертвечины, чего-то липкого и скользкого. Материя, пропущенная через механизмы, подвергшаяся обработке, казалась мертвечиной, предназначение которой — висеть подобно мертвой коже или безжизненному трупу на моих окнах. Я прикоснулась к растению в горшочке на подоконнике. Часто, когда я прикасаюсь к какому-нибудь растению, я чувствую родство с его рабочими корнями, с его дышащими листьями, сейчас же оно показалось мне неприятным, каким-то маленьким, враждебным по отношению ко мне животным или гномом, заточенным в глиняный горшок и ненавидящим меня за это. Тогда я попыталась вызвать тех Анн, которые моложе, сильнее нынешней, например лондонскую школьницу, дочь своего отца, но я могла себе представить этих Анн только отдельно от самой себя. Тогда я стала думать о кусочке поля в Африке, я силой поставила себя на беловатое мерцание песка, где солнце светит мне в лицо, но больше мне был недоступен жар этого солнца. Я стала думать о своем друге, мистере Матлонге, но оказалось, что он тоже очень от меня далек. Я там стояла и пыталась добиться осознания жара того желтого солнца, пыталась призвать мистера Матлонга, и внезапно я превратилась вовсе не в мистера Матлонга, а в сумасшедшего Чарли Тембу. Я стала им. Он будто бы возник рядом со мной, немного сбоку, но в то же время он был и частью меня самой; да, его маленькая, ворчливая, темнокожая фигурка отчасти стала мною, а его маленькое, умное и жарко негодующее личико было обращено ко мне. Потом он просочился полностью в меня. Я оказалась в хижине, в Северном Провансе, и моя жена была моим врагом, мои товарищи в Конгрессе, бывшие мои друзья, пытались отравить меня, а где-то в тростнике, неподалеку, лежал дохлый крокодил, убитый отравленным копьем, и моя жена, подкупленная моими врагами, собиралась накормить меня мясом крокодила, и, как только это мясо коснется моих губ, я сразу же умру, из-за жгучей ярости моих разгневанных предков. Я чувствовала запах холодной гниющей плоти крокодила, и я посмотрела сквозь приоткрытую дверь хижины, и я увидела дохлого крокодила: он медленно качался на волнах теплой загнивающей воды, в тростнике возле реки, потом же я увидела глаза своей жены, пристальный взгляд которых проницал тростниковые стены моей хижины, она пыталась для себя понять, может ли она вернуться незаметно и безопасно. Она вернулась, склонившись в дверном проеме, она придерживала с одного боку юбки своей коварной, тонкой, ненавистной мне рукой, в другой руке она держала маленькую тарелку, на которой для меня были разложены обрезки вонючей и гниющей крокодильей плоти.
А потом у меня перед глазами возникло письмо, написанное мне этим человеком, и я вывалилась из кошмара, как будто выпала из фотографии. Я стояла у своего окна, обливаясь потом от ужаса, потому что было очень страшно на время оказаться Чарли Тембой, безумцем и параноиком, человеком, который вызывал у белых ненависть и от которого отвернулись все его собственные друзья. Я стояла, я вся обмякла от холодного изнеможения, и я пыталась призвать мистера Матлонга. Однако, хоть я и видела его ясно, видела, как он, сутулясь, идет через залитый солнцем пыльный пустырь от одной покрытой листами жести хибарки до другой, вежливо улыбаясь неизменно доброй улыбкой и словно чему-то немного удивляясь, он был от меня отрезан, отделен. Я уцепилась за шторы, чтобы не упасть, почувствовала между пальцами их холодное скольжение, словно это была мертвая плоть, и я закрыла глаза. С закрытыми глазами, сквозь волны болезни я поняла, что я — Анна Вулф, когда-то — Анна Фримен, стоящая возле окна в старой и безобразной лондонской квартире, а за моей спиной в постели лежит Савл Грин, бродячий американец. Но я не знаю, сколько я так простояла. Я пришла в себя так, как, случается, люди покидают свой сон и, выходя из сновидения, они не знают, что предстанет перед их глазами. Я осознала, что у меня, как и у Савла, больше нет чувства времени, я его утратила. Я взглянула на холодное белесое небо, на холодное искаженное солнце и медленно обернулась, чтобы посмотреть в комнату. В комнате было довольно темно, и газовый камин отбрасывал на пол теплые отблески. Савл лежал очень тихо. Я осторожно пошла по комнате; пол, казалось, вздымался и пузырился подо мной, и я наклонилась, чтобы посмотреть на Савла. Он спал, и холод, казалось, струился из него. Я легла с ним рядом, подгоняя свое тело под изгибы его спины. Он даже не пошевелился. И вдруг ко мне вернулся здравый ум, я поняла, что это значит, когда я говорю — я — Анна Вулф, а это — Савл Грин, и у меня есть дочь по имени Дженет. Я прижалась к нему крепче, и он повернулся, резко, приподняв руку, чтобы отразить удар, и он меня увидел. Его лицо было смертельно бледным, с проступившими сквозь тонкую кожу костями, глаза были больными, серыми, тусклыми. Он упал головой мне на грудь, я обняла его. Он снова заснул, а я попыталась почувствовать время. Но время из меня ушло. Я лежала, как глыбой льда придавленная холодным весом этого мужчины, я пыталась согреться, чтобы своим телом отогреть его. Но его холод заползал в меня, поэтому я мягко отстранила и затолкала Савла под одеяла, и мы стали лежать под теплыми тканями, и постепенно холод весь ушел, и его тело согрелось от моего. Я стала думать о пережитом — как я побывала Чарли Тембой. Я уже не могла этого вспомнить, точно так же, как не могла я «вспомнить» и своего понимания того, что война, вызревая, работает в каждом из нас, во всех. Иначе говоря, я снова выздоровела. Но слова «нормальная, в своем уме» не означали ничего, как ничего не означало и слово «сумасшедшая». На меня давило понимание необъятности, ощущение веса громадности, но не так, как когда я «играю в игру», а только с точки зрения бессмысленности. Я сжалась в комочек, я не понимала оснований, по которым можно считаться сумасшедшей или нормальной. Я смотрела в комнату поверх головы Савла, и все в ней казалось мне коварным и таящим в себе угрозу, дешевым и бессмысленным, а пальцы мои все еще помнили слизкую мертвечину штор.