Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я находил, что случившееся со мной справедливо. Мой маленький талант восхваляли, надеясь, что он будет развиваться дальше. Отдельные критики, конечно, ополчились против меня, потому что увидели во мне разрушительную силу, соединенную с незаурядным формальным мастерством, которая могла бы отвоевать в современной музыке место для дисгармонии… Однако ни признание, ни упреки не сломили той немоты, которая распространялась во мне, словно холод. У заблуждения много красивых витрин. Глядя на них, никто не догадывался, что у меня нет будущего — моего собственного.
Я же чувствовал, что больше не способен к творческой работе. И освободил место, которое держали открытым для меня. Я полагал, что, если хочу сохранить честь и человеческое достоинство, должен признать свою заурядность и отказаться от насыщенных часов творческого упоения как от удовольствия, которого не заслуживаю. Мне представлялось: бурные переживания последних недель были, так сказать, периодом гроз — осенней порой некоего отрезка моей жизни. Концом семилетнего цикла. Уже пять раз прошло по семь лет{445}. Очередная связка лет исчерпала себя, как исчерпывает себя один год. Теперь должно начаться что-то новое… Тутайн облек эту мысль в слова.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Ничто не принуждало нас сделать выбор в пользу какого-то определенного места. Мы были здоровы, а значит, вопрос о климате не имел существенного значения. Мы не собирались усердно заниматься делами, а потому могли избегать городов. Мы хотели только большего одиночества, большей безопасности для нашего бытия, представляющего собой особый случай. Мы рассматривали топографические карты. Однажды такое уже было. Мы обращали внимание на направление течения рек, на складки гор, на отметки морских глубин, на транспортные пути, на плотность населения, на общие географические характеристики того или иного места. Мы в конце концов выбрали остров — гранитный массив, торчащий из моря, прорезанный сотнями бухт, окруженный множеством шхер. Мы убедились, что на острове существуют: земледелие, леса, крупный рогатый скот, торговля древесиной, рыбная ловля, пароходное сообщение. Что мы там будем делить с двумя-тремя тысячами людей одну и ту же, воздвигнутую на камнях родину. Что мы сможем и забраться куда-нибудь подальше от этих людей, поскольку население там редкое. И мы будем не менее зажиточными, чем большинство местных. Может, даже сумеем снискать у них уважение, что сделает нас незаметными. Мы сделали выбор. Мы больше не колебались. Решили, что уедем отсюда. И я почувствовал огромное облегчение.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Тутайн не мог скрыть тягостного разочарования, которое овладело им. Никогда еще я не видел его более отчаявшимся, потерявшим опору, непривлекательным. Дело доходило до почти невыносимых проявлений его истерзанной души. Он, например, разыскал рисунок, на котором когда-то, в Уррланде, запечатлел меня, а после изобразил на нем мои внутренние органы, — и прикрепил этот рисунок к стене залы, чтобы смотреть на него всякий раз, когда отправляется спать. Он падал передо мной на колени и обращал ко мне настолько бездонные и путаные молитвы, что я пугался и начинал дрожать, от стыда прикрывая глаза ладонью. Его душа становилась влажной от пота неотступных мыслей. Он боролся с одним из тех ангелов, о которых говорят, что они будто бы сообщают предписания божественной воли, когда какой-нибудь человек, достигнув наивысшей степени одержимости и уже оказавшись за гранью отщепенчества, нарушает общую мыслительную работу по обеспечению гармонии. Такие ангелы являются не как враги. Они не грозят проклятием. Ведь противники, которых они разыскивают, уже уподобились им самим: стали независимыми от какого бы то ни было суждения и обрели крылья, черные ночные крылья.
«Я хочу, я хочу, я хочу, — кричал Тутайн, — чтобы я сросся с каким-то человеком, стал с ним единым целым. Хочу, чтобы мне было даровано больше, чем я заслуживаю. Хочу, чтобы для меня было сделано исключение. Исключение — там, где никаких исключений быть не может!» — — Он кричал очень громко.
Иногда он обращался и ко мне; тогда голос его делался тихим и вкрадчивым: «Неужели должно дойти до того, что я вспорю себе брюхо, и ты плюнешь туда, а потом я снова срастусь поверх твоей слюны…»
После он опять кричал на ангела, обзывая его трусливым, кобелем, выходцем из профуканной вечности… Думаю, он этого ангела в конце концов одолел. И тот нашептал ему новую мысль. Потому что в один прекрасный момент кричащий Тутайн вдруг на полуслове замолк. И стал прислушиваться. Прислушивался он очень долго. А потом, не поднимаясь с колен, опрокинулся навзничь. Заснул. Я охранял его сон на полу. Я видел, как повлажнел его лоб, как влага вытекает из глаз; пальцы у него распухли, оттого что он цеплялся за половицы. Безграничная жалость вонзилась мне в сердце. Меня разрывала на части ужасная уверенность: что я присутствую здесь исключительно для того, чтобы слепо предоставлять этому человеку всю помощь, на какую способен. Ибо человек этот был мне доверен. — Я разбудил Тутайна, тихо окликнув; растер его ладони в своих руках.
— Мне кажется, я среди бела дня заснул и видел сон, — бросил он как бы невзначай, поднимаясь на ноги.
— Мы вскоре узнаем, будет ли обман продолжаться, или для нас найдутся лучшие возможности, — сказал Тутайн спустя некоторое время.
— Какой обман и что за возможности? — спросил я.
— Мы завтра пойдем к городскому врачу и попросим его выяснить, каков состав нашей крови. В любом случае лучше, если я сойду с ума всего за неделю, чем если буду спускаться к этому состоянию постепенно, на протяжении нескольких лет вынуждая тебя испытывать всё новые страхи.
— Я в самом деле не понимаю… — вяло запротестовал я.
— Ты — нечто другое, нечто большее, чем то, что я открыл в тебе до сих пор. Может, и во мне имеется что-то, чего нельзя вычерпать посредством одного только исступления… Святые Патрик, Коломбан, Галл, Виктор, Урс, Мейнрад, как и некоторые позднейшие, почти не отличимы друг от друга; даже имена их переходят одно в другое — Святая Коломба и Святой Коломбан, — а их истории в совокупности представляют собой первобытную историю святости. Все они прежде всего знатоки магии: исцеляют больных, возвращают зрение слепым и слух глухим, заклинают демонов, усмиряют диких зверей, волков, птиц (еще и Святой Иероним держит в рабочем кабинете льва); они утихомиривают морскую стихию; превращают дикие яблоневые деревья в окультуренные, со сладкими плодами; заставляют пшеницу расти быстрее, защищают ее от ветров и ливней; чудесным образом умножают поголовье скота; возле их гробов свечи зажигаются сами, без участия людей, а их мощи благоухают, распространяя дурманящий аромат; они могут писать, сочинять стихи и петь на латинском, греческом и других языках, которые никогда не учили; мертвецы являются к ним и рассказывают, что спаслись от адских мук благодаря их заступничеству; такие святые видят события, происходящие в отдаленных странах, и их рассказы об увиденном подтверждаются позднейшими известиями; такие святые борются с силами ада, и сам сатана искушает их, а на их могилах случаются чудесные знамения, — и таких святых известно пять или десять тысяч; так вот, один из них произнес слова, совершенно непонятные, если вспомнить о примитивной эпохе, когда он жил: он, дескать, благодарит Господа за то, что сотворенный мир прозрачен. Это сегодня — для тех, кто знаком с физикой, — такое представление обычно. Мягкие части наших тел рентгеновским лучам не помеха: лучи пронизывают их насквозь, подтверждая мнение упомянутого святого и современную атомарную теорию. (Как, конечно, и тот факт, что плоть наша весьма неустойчива, что она, можно сказать, пребывает вне времени.) Даже свинцовая болванка, несмотря на ее тяжесть и характерную доя металлов плотность, представляет собой почти пустое пространство, где электроны, словно планеты вокруг Солнца, кружат вокруг своих атомных ядер. Повсюду — та же пустота, что и во вселенском пространстве. Против науки мало что можно возразить, как и против созерцательного духа мистиков. Но эти рентгеновские лучи, генерируемые стеклянной трубкой, из которой выкачали воздух, ничего не знают о нашей исполненной сладострастия душе. Мне кажется, эти лучи вполне можно считать олицетворением света мироздания, всего того, что там, в мироздании, становится все более разреженным, пока не потеряет полностью вкус, запах, форму, не сделается немым; однако для нас, людей, помимо такой ясности гравитационного закона существует и темное. Если бы не было разницы между разумностью лучей и страхами нашей души, то неизбежно наступил бы конец и всякой боли… Так вот, ты для меня — темное; и в это темное я хочу пробираться ощупью, оставаясь слепым и исполненным ожидания. Я хочу когда-нибудь вспомнить, что было время, когда я, самим собою, кружил в тебе. Я обойдусь без рентгеновских лучей, знающих о своем превосходстве.