Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И охота тебе… — удивляюсь я.
— Еще как охота! А чего еще делать?
— Мало ли серьезных дел?
— Это и есть самое серьезное дело, если хочешь знать.
— Какое?
— Быть нужным тому, кто нужен тебе!
Лариска стоит передо мной в полном снаряжении для великой войны полов. Верхние и нижние ресницы накрашены у нее так и настолько, что, когда она мигает, я слышу, как они клацают друг о друга, будто у куклы с закрывающимися глазами. Сложена она безукоризненно. Кофточка у нее не на пуговицах, а на шнуровке. Шнуровка не плотная, видна дорожка между грудями — нежная, невинная и какая-то самостоятельная, не имеющая к Лариске никакого отношения. Эта подробность моментально бросается в глаза и действует на людей по-разному. Девчонки сразу спрашивают: «А ты что, без лифчика ходишь?» — «Ага», — беспечно отвечает Лариска.
Мужчины ни о чем не спрашивают, изо всех сил стараются не смотреть.
Я стою рядом с Лариской в глухом свитере, как репей рядом с хризантемой.
В глубине коридора появляется Игнатий.
Лариска вся напрягается. Воздух вокруг нее делается густым от нервных флюидов.
Игнатий Петрович не торопясь подходит к двери. Здоровается. Отпирает класс ключом.
Лет Игнатию тридцать — сорок. Он высок, светловолос, не стрижен, похож на обросшего, выгоревшего за лето беспризорника. Кожа на лице бледная, вялая, вымороченная не то усталостью, не то отвращением к необязательности своего предмета.
Я никогда прежде не присматривалась к нему, но Ларискина влюбленность как-то возвысила его в моих глазах. Я вдруг отметила идеальную конструкцию его плеч и умение красиво носить красивые вещи.
— Садитесь! — пригласил Игнатий Лариску.
Лариска приспустилась на стул, как бабочка на неустойчивый цветок, грациозно разложила на клавишах свои легкие пальцы. Каждый палец-произведение искусства.
Игнатий сел рядом, ссутулившись. Лицо у него было свирепое.
— Но-че-ва-ла ту-у-у-у-чка… — обречено завыла Лариска и задвигала пальцами.
Сложность заключалась в том, что надо было верхний голос петь, а три другие играть.
— Зо-ло-та-а-я…
— Фа, — сказал Игнатий.
Лариска долго смотрела в ноты, потом на правую руку, на левую, заглядывая под каждый палец.
Игнатий ждал, затем передвинул Ларискин палец с «ми» на «фа».
— Та-я… — опять провыла Лариска. — На-а груди-и…
— Ре, — сказал Игнатий.
Лариска опять уставилась в ноты, на правую руку, на левую.
— Пустите, — сказал Игнатий.
Согнал Лариску, сел на ее место. Он не преследовал педагогических целей своим показом. Просто ему надоела Ларискина бездарность, захотелось поиграть самому.
Игнатий играл чисто и строго, прячась в музыке от вторников своей жизни.
Это был хороший, умный пианист. Я понимала, что здесь, в училище, он сидит не на своем месте и занимается не своим делом.
Лариска молчала, отчужденная от Игнатия своим унижением. Она понимала, что проиграла великую войну полов, не успев ее развязать.
— В следующий раз то же самое! — сказал Игнатий Лариске и встал.
Дальше была моя очередь.
Я раскрыла оркестровую партитуру «Ромео и Джульетты» Чайковского. Программу я прошла давно и играла на уроках целые оперные клавиры, свободно ориентируясь в тучах восьмушек и шестнадцатых.
Я уверена: когда Чайковский писал тему любви, четвертый такт, что-то смялось в его душе, он не мог продыхнуть. Я тоже в том месте не могу продыхнуть и погружаю свое смятение в средний регистр.
Игнатий хлопнул в ладоши. Я сняла руки с клавиш.
— Попробуйте в этом месте сыграть наоборот, — попросил он.
— Как? — не поняла я.
— Играйте любовь, как смерть, а смерть — как любовь.
— Почему?
— Потому что любовь всегда сильнее человека. А смерть — инъекция счастья.
Я не очень поняла, но перевернула несколько страниц обратно и стала играть сначала.
Игнатий подтащил свой стул к моему, забрал у меня два верхних голоса, оккупировал половину клавиатуры. Мы играли в четыре руки, толкаясь локтями.
За окном шел дождь.
Звуки не впитывались в стены, а отражались от них, и весь наш класс был наполнен любовью, как смерть, и смертью, как любовь.
Лариска вросла глазами в профиль Игнатия, и, если бы ей предложили пожертвовать для него почку, она не задумываясь отдала бы две. На другом берегу стояла Петропавловская крепость. Пристани речных трамвайчиков были занесены снегом и походили на ларьки.
Мы медленно брели в сторону Летнего сада. С Невы дул промозглый ветер, но в нем уже плавали ионы весны.
— У него лицо переделено на три части, — сказала Лариска. — Купол лба, брови и глаза — это его духовность. Нос — мужественность, у него профиль императора. А губы и подбородок — это его эгоцентризм и жестокость. Ты обратила внимание, какой у него омерзительный рот!
Лариска остановилась, и я тоже вынуждена была остановиться и честно вспоминать, какой у Игнатия нос, рот и купол лба.
— И-г-н-а-т-и-й! — выговорила Лариска. — Послушай: только гласные и мягкие согласные. Какое нежное и мужественное сочетание. Простое и породистое. По-испански это звучит Игнасьо.
— А по-русски Игнат, — дополнила я.
— Дура! — с превосходством сказала Лариска.
Я обиделась, но промолчала.
— А ты заметила, как он смеется? Как будто произносит букву «т». Т-т-т-т-т…
— Отстань! — потребовала я.
— А как ты думаешь, я ему хоть немножко нравлюсь?
— Нравишься, нравишься…
— А с чего ты взяла?
— Вижу!
— А как это заметно?
— Он бронзовеет, — определила я, подразумевая под этим неприступность Игнатия и его цвет лица.
Мы вошли в Летний сад. Статуи стояли закутанные в белое, как в саваны.
— Какие молодцы! — похвалила Лариска.
— Кто?
— Древние греки. И те, кто разбил Летний сад. Они ведь его не себе делали, а нам.
— И себе тоже.
— Себе чуть-чуть…
Мы подошли к прудам. Лед был серый, набухший весною. Я мысленно поставила на лед ногу, мысленно провалилась и мысленно содрогнулась.
Лариска смотрела на лед яркими незрячими глазами. У нее были свои ассоциации.
— Представляешь… — проговорила она. — Океан, ночь, вода черная, небо черное, горизонта не видно. Сплошная чернота, будто земной шар на боку… Не поймешь, где вода, где воздух… И вдруг рарака засветится точечкой, и сразу понятно: вот небо, вот море. Просто сейчас ночь, а будет утро…