Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ваше.
— Вот как?
Вид у нее был равнодушно-пресыщенный, но на самом деле она была тронута, что какой-то верзила шпарит наизусть куски из ее книг, притом что писать она давно перестала. Вот, например: «Я никогда не буду знать достаточно. Достаточно, чтобы почувствовать себя совершенно счастливой, достаточно, чтобы целиком отдаться какой-нибудь всепоглощающей страсти. Не буду знать достаточно ни для чего. Но эти моменты счастья, растворения в жизни, если их помнить, превращаются в сшитое из разноцветных лоскутов уютное одеяло, которым укрываешь нагое, тщедушное тело, дрожащее от окружающего одиночества». [ «Синяки на душе», 1972.]
Саган часто сравнивали с Прустом — из-за псевдонима, который она позаимствовала в романе «У Германтов»[114]. Еще, говоря о ней, поминали (гораздо более обоснованно) Мюссе, Стендаля, Радиге[115]. Но этот отрывок свидетельствует о том, что она, скорее, новое воплощение Колетт[116]. «Здравствуй, грусть» вышла в год смерти последней (1954). В литературе случайностей не бывает. И процитированный мной текст тому доказательство. Кристально чистый, как у Колетт, язык Саган — это попытка увековечить те краткие мгновения, когда жизнь приобретает смысл. Саган — разочарованный романтик, изо всех сил старающийся спасти романтизм от слащавости. Это исполненная любви душа, знающая, что любовь не длится долго, и смертельно боящаяся поддаться обману. О чем она мечтает? Признаться в любви — и не оказаться при этом смешной. Рассудок твердит, что это невозможно, но сердце не желает слушать. Любить — это не внимать голосу разума.
Во время того пресловутого ужина у Нанти я не мог отделаться от ощущения, что передо мной — пансионерка из монастыря Уазо, спрятавшаяся в теле престарелой дамы в инвалидной коляске. Ей хотелось пить водку, поздно ложиться спать и говорить глупости типа «Я курю Пол-Мёл!». Секрет Саган в том, что она так и осталась девочкой, застряла в 1954-м. Она — та самая семнадцатилетняя Сесиль из романа «Здравствуй, грусть», которая, сидя на пляже, сравнивает мужчин с песком, что струится у нее между пальцами. Она так и останется сидеть, опустив голову, на берегу Средиземного моря, думая о тех, в кого влюблена и кто недостоин ее любви. «Я мало чего знала о любви: свидания, поцелуи, пресыщенность». Ее мгновенно раскусил Франсуа Мориак. «До Саган, — написал он, — верили в прекрасного принца; когда появилась Саган, оказалось, что прекрасный принц — женщина, и не просто женщина, а „прелестный монстр“».
Нынче вечером Жеральд был бледен. Завсегдатаи бара решили, что на листе бумаги все напишут ободряющие слова для Саган. Николетта, Ариэль Домбаль, Режин, Аманда Лир и Жюли Депардьё написали ей приветственные послания. Я набросал двустишие:
Напоследок Пьер Пальмад[117] выдал одну из своих искрометных фраз: «Даже смерть вам по колено». Мы сидели, как в романах Саган, пьяные, понурые, потерянные, с блестящими, словно полными слез, глазами, и время как будто остановилось на вечном хмуром рассвете. Величайшие творцы — это те, кто вбирает нас в себя настолько, что мы начинаем на них походить. Они как будто линяют, и их краски переходят на нас. Общество копирует их, потому что им принадлежит мир. У меня в жизни часто возникало впечатление, что Саган диктует ситуации и диалоги.
Увы, врач не ошибся: Франсуаза умерла в пятницу, 24 сентября, в 19:30. Она, дважды чудом избежавшая смерти (в 1957-м, когда перевернулась ее машина, и в 1985-м, в Боготе, когда перебрала местного зелья), эта хрупкая «неподдающаяся» женщина не дожила до понедельника. Она так и не прочла наши взволнованные, дурацкие приветствия. В то субботнее утро смерть поднялась ей выше колен.
Мы находимся в домашней студии Симона Либерати. Малость смахивает на атомное убежище. Мир исчез из поля зрения. Можно начинать беседу.
Это подвал. Но подвал подвалу рознь — тут отсутствуют орудия пыток, более того, тут светло.
Ф. Б. Это у тебя что-то вроде веранды?
С. Л. Да, это такой фонарь, застекленная пристройка с навесом, над подвалом. Вместо стены — скала, потому что мы находимся в скалистой части Парижа. Орудий пытки тут и в самом деле не наблюдается, разве что мольберт. Вы знаете роман Кейт Мийетт «Подвал»? За основу взята нашумевшая в 60-е годы история, когда женщина держала в подвале и мучила свою падчерицу. Она приглашала всех мужиков квартала, чтобы те насиловали девчонку. А на груди у нее она вырезала надпись: «Я — б… и мне это нравится». Потрясающий роман, гораздо лучше, чем «Черная Орхидея» Эллроя[119].
Ф. Б. Главное — не путать Кейт Мийетт с Катрин Милле, это разные писательницы! А эпизод с надписями на человеческом теле напомнил мне книгу, которую я не так давно издал. Речь идет об «Антологии видений» некоего… Симона Либерати. Я ничего не путаю?
С. Л. Да-да, было дело…
Ф. Б. Ага, и в твоей книге тоже есть эпизод, когда с бедра женщины срезают кусочек кожи.
С. Л. С внутренней стороны бедра, маленький треугольничек. Это перекличка с «Черной орхидеей» — там кусочек кожи срезают у Бетти Шорт. Сюжет взят из рубрики «События и происшествия», наркосатанистская история, нашумевшая в Матаморосе, в Мексике. Она подспудно присутствует в моем романе.
Ф. Б. Обсуждая твой роман, обычно поминают Пруста и Жан-Жака Шуля, но совершенно забывают о Дэвиде Линче, чье влияние у тебя очень чувствуется. У тебя тоже за «гламурностью», за внешним лоском угадывается и временами прорывается что-то темное, таинственное. Как в фильмах «Mulholland Drive» или в «Lost Highway». Там эпизоды с шикарно одетыми персонажами чередуются с черно-белыми вставками, где вспышки выхватывают из черноты сцены насилия и жестокости… Я что-то не то говорю?
С. Л. Да нет, напротив. Связь, безусловно, есть, но я бы не спешил с выводами о прямом влиянии, хотя бы потому, что я не люблю фильмы Линча. Впрочем, те два, что ты назвал, я не видел, но слышал о них хорошие отзывы. Структурное сходство, конечно, имеется: художественные средства, которыми я пользовался, заимствованы из музыки и кино. Некоторые главы у меня построены по принципу новеллизации, то есть не как сценарий, а как пересказ фильма, своего рода story-boards.