Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом они снова прыгали, дельфины, но на сей раз – только для меня одного. Я всегда испытывал страх перед смертью, всю жизнь, если говорить начистоту. Теперь этого больше нет, если смотришь на них. На них, в море, и туда наверх – где Lastivkis в небе. Я даже не боюсь больше умирания. Потому что это я теперь знаю совершенно точно – я умираю. Я знал это со времени Барселоны. Сознание и не представляет собой ничего другого.
Разве что здесь оно становится светом.
Я поднялся, просветленный. Ведь сеньора Гайлинт рассказала, что Ascension значит Вознесение. Тут я невольно подумал о Лестнице Иакова и – что все это я давно знал. Ведь хотя тот, кто обладает Сознанием, понимает любой язык. Но нам тяжело еще и произносить на нем слова. Языки в наших ртах еще по-настоящему к ним не привыкли. Они цепляются за движения, которые выучили на протяжении жизни. Ведь и пальцы любого человека, Катерина, так же приспособлены к игре на пианино, как твои. Но для начала нужно упражняться, причем много лет. Может быть, половину вечности.
Сгустились сумерки, и я уже не видел ни острова Ascension, ни даже мерцающей точки какой-нибудь лампы. Как бы ни вглядывался во тьму. – Никогда больше я сюда не вернусь. Поскольку я знал это, во мне поднималась печаль.
Тем не менее я не мог не улыбнуться. И уже не переставал улыбаться. Но улыбался помимо собственной воли. Так это ощущалось. Однако не против воли. Воля для улыбающегося таким манером не играет вообще никакой роли.
Так что и мистер Гилберн улыбнулся, когда я явился к ужину в «Вальдорф». Мне вдруг захотелось, чтобы меня обслужили. Вероятно, поэтому мистер Гилберн воскликнул: это, дескать, нечто совершенно новое – видеть вас в таком хорошем настроении! Вы выглядите прямо-таки довольным, чтобы не сказать молодым!
Словно специально для меня, за большим круглым столом оставался свободным один стул.
Вы позволите, чтобы я представил вам леди Порту? – спросил тогда мистер Гилберн. Она мне только что рассказала, что знала вашего старого друга – вы уже поняли, о ком я, – причем еще в его, он запнулся, более ранней жизни.
В его жизни, подчеркнула эта невероятная женщина. Невероятная хотя бы из-за огненных волос. Я смутно припомнил, что однажды уже видел ее. Только вот когда?
Она протянула мне руку. И знающе взглянула на меня. По-другому я не могу это назвать. Респектабельно-огненных, невольно подумал я. Так оно и есть, сказала она. Мсье Байун и я жили вместе. В его последние дни в Танжере. Оба мы были людьми раннего лета.
Тут я ужаснулся до глубины души. Поскольку она сразу же сказала, что ей довелось сопровождать его в смерть.
7°33´ ю. ш. / 15°7´ з. д
Ночь.
И Кобылья ночь. Так хочу я впредь ее называть. Ты уже знаешь – из-за того созвездия. Я все еще не рассказал тебе, чем она закончилась, после того как я блуждал по всему кораблю. Когда это южное созвездие поднялось на дыбы, так что я от его копыт отлетел аж к «Велнес-Оазису». Приземлившись под дверью с надписью Staff only.
Так я и попал в вашу жилую зону, куда нам, пассажирам, доступа нет, даже и нам – ста сорока четырем. Хотя мы уже почти на той стороне. Но мне это не помогло, не только из-за халата и босых ног. А потому что я в самом деле уже не был хозяином своих чувственных ощущений и тем более своего духа. Который не мог больше ухватить ни одной ясной мысли. В любом случае по сравнению со светлыми пассажирскими зонами там, на уровне скулового пояса, было прямо-таки темно. Хотя проходы и там освещены, пусть и приглушенным светом. Так что моим глазам после Staff only поначалу пришлось к этому привыкнуть.
В конце концов я все-таки стал различать лампочки, еле теплящиеся над ближайшими – и последующими – металлическими дверями.
Они, вероятно, служат для противопожарной защиты. Для любого судна нет ничего хуже, чем открытый огонь. Поэтому я понятия не имею, как двинулся по направлению к корме. Проход с низким потолком вел вдоль стены «Велнеса» и дальше, мимо госпиталя, который предстал передо мной как страшная угроза. Она, эта угроза, мелькала, словно тень, которая с самого начала здесь присутствовала – то ли перед лампами позади меня, то ли позади них передо мной. Но не на полу, а на потолке. Там все переворачивалось вверх тормашками.
Так что я, можно сказать, вздохнул с облегчением, когда за ближайшей огнеупорной дверью услышал сперва бормотание, а потом выкрики и смех. Действительно, в проходе стоял едкий сигаретный дым. Из-за чего я внезапно кашлянул и поперхнулся, и поэтому раскашлялся уже по-настоящему. Я рыгал, пока желудок не выбросил вверх свой сок. И теперь я уже не мог крепко стоять на ногах, тем более – опираться на палку. Она просто отклонилась в сторону и упала. И тут я инстинктивно, как мне кажется, схватился за грудь.
Я пытался как-нибудь устоять на ногах, но ведь нужно было нагнуться за палкой. Я поскользнулся, хотя все еще держался за поручень. Все это, само собой, случилось еще и из-за бури, которая так швыряла корабль вверх и вниз, что в любом случае уже было трудно сохранять равновесие. А тут еще рокот машин, который доносится снизу, из стального чрева. И никакой другой опоры не было. Потому что Кобыла вздыбилась снова, но теперь действительно угрожающе, – эта гигантская разъяренная космическая лошадь. Глаза ее искрились, как огненные шары, как кометы. Когда же они разгорелись, вверх поднялись дымовые грибы, а из ноздрей на корабль-грезу посыпались метеориты, каждый – как пламенеющая стрела.
Разумеется, сквозь переборки и палубные настилы ничего такого не было видно. Но я это чувствовал. Потом Кобыла всей своей тяжестью рухнула сверху вниз, чтобы передними копытами разбить палубу. Толчок был таким весомым, что я окончательно потерял равновесие и упал. И ударился головой. И все же ничего не почувствовал, никакой боли, даже от удара; был, может быть, уже мертвым, подумал я, Боже милосердный, позволь мне быть мертвым. Поскольку я чувствовал влагу, что-то клейко-сгустившееся на лбу. Может, мои очки разбились. Но еще и теплое