Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она же умолила Антона продать ей один только что написанный им живописный местный пейзаж, а он, расщедрившись, пообещал привезти ей из дома еще и другой, который должен был понравиться ей.
Запросил он за свои работы гроши, чтобы хотя бы покрыть стоимость краски.
– Сейчас допишу – и на маршрутку, – сказал он. – Съезжу домой на ночь.
– А про обещанную мне картину не забудете? – Она улыбнулась.
– Что Вы, Галина Петровна!.. Помню… Она – люба мне. И особенна. Вот увидите! Писал я ее в Подмосковье по сентябрю, гостивши у младшей сестры. На ней – утренний луг полуседой. В ожидании. Вблизи, в травянистых зарослях, – бутоны, шапки соцветий, живые и потемнелые, – и на всем этом понизу висит-провисает лодочками блестящая паутинка с дождевыми каплями. Дрожащими. За ними – стайка нерослых березок и разлапистого кустарника с желтеющей прядями листвой. И над ними, березками, над дальним лесом с поволокой низко плывет, бледнеет в светлых разводьях неба диск луны. Так было в природе.
– О, я буду очень рада такой картине! Вы так ее расписали!..
– Стараюсь! Мне теплей в душе от этого, что-то прибавляется, если отдаю ценителям искусства что-нибудь исполненное мной; они, верю, не обманутся в моих работах, как союзниках своих; пусть себе праздношатайки лезут, каркают: «А зачем? Для чего Вы делаете это?»
Собеседница в ответ улыбнулась понимающе.
– А наскучат Вам мои пейзажи – ну, пожалуйста, долой их со стены, и все! – заключил он всерьез. – Говорю так всем. По справедливости…
XIX
Справедливо вело духоравновесие Антона – оттого, что он, и поседев, старательски не предавался ни тоске, ни праздности какой и не подводил людей, что все живописничал по-доброму, без лихости и без сухости, возился с красками и рамками и картины выставлял на обозрение и что, важней, наверное, всего, исслеживал писательски материнский дар (и не волен был не писать о том), – он, в плащевой курточке, в кепке, прикрывавшей лысину (от дождя случайного), ладно топал сквозь пахучий сосняк, как его точно что толкнуло, и он чуть ли не споткнулся.
Быть не может! Но могло и быть такое-то на Земле!
С удивлением он глянул вслед блондинки, в пестрой шубке, шедшей впереди него; неосознанно предположил: верно, память, зацепив, повлекла его само собой за ней… Эта дама столь напомнила ему внешне его бывшую пассию – Ольгу, но которая предстала перед ним нежданно – спустя десятилетия – уже в году девяностом…
Антон заспешил. Под ботинками сухонькие веточки, иголочки валежника продавливались и похрустывали. Меж тем незнакомка шла – даже не оглядывалась. И когда он, поравнявшись с ней, заглянул в ее отчужденно-незнакомое лицо, она посмотрела на него с видимым недоумением. Он, вклинившись вдруг, должно быть, помешал ей распутывать наедине с собой какие-то нерешенные проблемы; ведь никто из горожан, мысленно уединяясь здесь, на природе, никуда не спешил и не суетился бестолково. Расслаблялись все. Для здоровья.
«Вот выперся! – подосадовал он на себя: – Невесть что вообразил себе! Совесть тронула? И с чего она?.. Еще свербит?..»
Да и старец светлоликий и глазастый, сидевший с посошком, как путник, на солнечной приаллельной скамье, под сосной, тоже с явным подозрением глазел-глазел на него и неодобрительно покачивал головой; его глазами Антон осудительно смотрел на все свои промашки и легкомысленность при нестоящей, знать, активности.
Кто-то все послеживал, поглядывал за ним – и легонько пристыжал его? В девяностом же году, осенью, он по-глупому поддался на правдоподобную уловку Ольги. Было, что она-то, русистка с уже свыше чем тридцатилетним стажем, разыскала номер его телефона и, созвонившись с ним, но, назвавшись некой профсоюзной дивой из Обкома профсоюза (он не узнал ее по голосу), хотела якобы срочно уточнить (и якобы по чьей-то просьбе) кое-какие личные вопросы о нем, поскольку он нигде не числился в штате служащих, а был нештатным художником-графиком, и договорилась с ним о деловой встрече возле театра Мариинки.
Он поверил. Он приехал. Ей затейство удалось.
– Да ты прохиндейка, голуба! – возмутился он, подходя к театру и разглядев именно ее, дожидавшуюся его, – малоузнаваемую, располневшую, видно, после родов, не ту юную, хрупкую Оленьку… Лицо у ней округлилось, глаза как-то помельчали, потускнели, были сытые. – Не могла ты без обмана обойтись?! Что за конспирация, скажи? Для чего я тебе нужен?
– Извини, мне захотелось встретиться с тобой здесь, где мы увиделись впервые; но я не была уверена, что ты согласишься. – И Ольга залепетала как ни в чем ни бывало о чем-то невразумительном: – Мне кто-то говорил, что ты насовсем переехал в Москву, поближе к сестрам своим, и я думала проверить наговор…
– Придумки все! – Антон был сердит. – Видишь: я – живой! Не утопился, не повесился…после расставания с тобой… Не было на глупость ни минутки времени.
– Да, мы свадьбы не затеяли – и ты с жалостью отпустил меня…Хотя не хотел…
– Был зелен, неумен и глубоко неправ; если в чем-то ты бессилен, чувствуешь, – тут незачем вести философские беседы…Ты давно – и скорей, чем я, – определилась. Разбираться нечего… Ну, и как живешь? Вижу по нарядам, что довольна… Рад, что не заблудилась…
И, пока они прохаживались вдоль канала, шурша листьями опавшими, Ольга сообщала ему впопыхах о том, что ее муж, директорствовавший в школе (куда Антон – надо же! – и устроил ее, Ольгу, учительствовать по окончании института Герцена), – ныне спортивный комитетчик, босс (номенклатурщик, значит) и что их сын почти двухметрового роста, что и отец, с тем же зычным голосом, уже служит офицером. А она успела объехать же полмира. Побывала в Париже, в Риме и в Нью-Йорке, и в Греции даже.
– Да, Оленька, живем уж так, что Родины своей не узнаем и не хотим ее признать, – вырвалось у Антона. – Растрепанные все несемся в Париж… Надо прошвырнуться, засветиться там – потрафить эгоизму своему… Мотаемся в погоне за чужими красотами, а свои заплевываем, топчем их. Вы что – шибко голые? Дворники или поэты? Завидуете тому миру, что поприличнее одет?
– Ну, уж скажешь ты! – обиженно надула Ольга щеки.
– Но тебя ж прельстила,