Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не пойдет, – заключила она, поднимая глаза. – Тут полно ошибок, повторов. Патетики. Прямо хочется позвонить в соцслужбу. Нельзя же ему все подряд вываливать! Придерживай себя. Отфильтровывай.
Я ощутила боль, физическую. Опустошающее чувство отверженности. Потому что это было про меня. Не про мою одежду, мой акцент, мою прическу, а я про меня саму.
Но я послушалась. Второй день подряд я сидела на своем «рабочем месте». Сейчас, через столько лет, хочется отметить, какую огромную власть имела надо мной Беатриче. И что если бы не она, то я – парадоксальная вещь – так никогда бы и не начала писать.
На этот раз я попробовала контролировать себя, фильтровать, что пишу, не получая от этого никакого удовольствия. Сидела на стуле деревянная, чинная. Писала слово – и зачеркивала, другое – зачеркивала. Перевод бумаги. Невероятные усилия. Весь итальянский язык казался опасным, чрезмерным, неуместным – как и я.
Утром в пятницу я вручила Беатриче полстраницы сдавленного мычания.
– Это что? – Она недовольно вернула мне письмо. – Теперь ты ничего не написала. Скачешь от одного полюса к другому. Ты должна соблазнить его, а не зевоту у него вызвать.
Я поняла, чего она от меня хочет, и на третий день начала выдумывать, придерживаясь при этом своей первой версии. Перечитала, разорвала. Начала заново, привирая все больше и больше. Открыла «Ложь и чары»: ни разу еще не заходила дальше тридцатой страницы, а теперь разобрала на цитаты, копируя отдельные слова и целые фразы. Бессистемно, что понравится.
Я навыдумывала случаи из прошлого, которых не было. Преобразила свой дом и с виа Тросси на окраине переместила его в самый центр. Мама – работница фабрики, воровка – превратилась в художницу, одержимую муками творчества. Никколо лишился гребня и пирсинга, оделся в черное, получил черное кожаное пальто, длинные волосы и набеленное лицо, поскольку мне больше нравились металлисты. Я вошла во вкус, отбросила всякую щепетильность. Всю субботу и воскресенье я меняла свою жизнь.
«Ты должна соблазнить его», – говорила Беатриче. Я писала, перестав быть Элизой. Накидывала мантию, надевала маску, швырялась прилагательными. Вышивала на нижнем белье непроизносимое вслух. Мастерски оперировала понятиями, о которых не имела представления: не говорила прямо, а намекала, подвешивала фразы на полуслове. И все же, стряхнув с себя застенчивую Элизу и притворяясь, будто делала это уже миллион раз, я, сама того не подозревая, приближалась к той части себя, которая и являлась моей сутью.
Точно могу сказать, что Беатриче стала для меня лучшей школой писательского мастерства. Хоть она и трезвонит сейчас везде, что читать – только время терять, что ей целую империю надо двигать вперед, что романы – это чушь. Она врет. Как и я. Ничего нет на свете эротичней лжи.
В воскресенье вечером, в кровати, я перечитала результат шести дней труда. С таким интересом, будто это и не я писала. А кто, в самом деле? Этот вопрос ужасно возбуждал меня. Я вышла босиком в коридор, чтобы позвонить. Я не могла удержаться. Подняла трубку, но вместо гудка услышала металлический скрип модема. Папа качал какие-то черт знает какие университетские документы в миллиард байт. Я рассердилась, распахнула его дверь и крикнула:
– Оторвись от этой штуки, мне позвонить надо!
Тут, конечно, повлияли мои литературные упражнения. Преодолевая застенчивость, я позвонила домой Беа в девять вечера, изобрела какую-то срочную необходимость по учебе, и, когда мать передала ей трубку, умоляюще попросила:
– Завтра в семь тридцать. Встретимся у школы, пожалуйста. Это крайне важно!
Потом повесила трубку и всю ночь не смыкала глаз.
На следующее утро в школе не было ни души. Во всем вестибюле – только мы вдвоем, в куртках, с рюкзаками. И между нами письмо. Пока Беа читала, я неотрывно следила за ней, переминаясь с ноги на ногу, дрожа и вздрагивая от малейшей ряби на ее лице, от движения бровей, губ. Казалось, я сейчас умру.
– Здорово, – сказала она наконец. – В самом деле здорово, Элиза.
Глаза ее сияли, и я наполнилась безмерным, экстатическим счастьем.
Беатриче убрала письмо в конверт, попросила у сотрудника ручку, что-то написала сверху и пошла вверх по лестнице. Я за ней. Вот только она не свернула к нашему классу, а стала подниматься дальше.
– Что ты задумала? – тревожно спросила я.
Она не ответила. Только сейчас небольшими группками начали подтягиваться остальные ученики. На третьем этаже Беатриче свернула направо по коридору и двинулась к двери в глубине – кабинету пятого «C».
– Не надо! – я попыталась удержать ее, выдернуть письмо.
Но Беатриче вытянула руку вверх, лишив меня всякой возможности сделать это. Она была слишком высокая. Мои глаза наполнились слезами:
– Я не хочу, чтобы он его читал!
– А зачем тогда писала?
Я писала для нее. Чтобы она сказала, какая я молодец.
Писала для себя. Чтобы доказать, что я на что-то гожусь.
Он был настоящий, из плоти и крови; он не имел отношения ко всей этой лжи.
– Не надо, пожалуйста!
Беатриче сверкнула глазами:
– Тогда мы больше не подруги.
Я окаменела.
– Решай. Или мы сейчас идем и кладем письмо ему в парту, или – клянусь – я с тобой больше не разговариваю. Вернусь за свою парту, и тебя все заплюют.
Вот она, стерва.
Выползла наружу. Как в первый школьный день, как всякий раз, когда она смеялась над Биеллой-шевели-поршнями.
Эта стерва хотела только побеждать. Преступая любые моральные, социальные и гражданские ограничения. Дружба? В топку. Любой ценой добиться своего.
И она добилась.
Мы зашли в кабинет пятого «C». Беатриче и правда подготовилась, все спланировала – знала, куда идти: к последней парте у окна. Парта была вся изрезана надписями, в ней лежала забытая книга. Я успела прочитать название: Витторио Серени. «Переменная звезда». Меня обдало холодом; мурашки побежали по рукам, по ногам. Беатриче положила рядом с книгой конверт с надписью: «Для Лоренцо».
И мы сбежали.
7
Феррагосто. Как Б. спасла мне жизнь
«И они пожирают друг друга глазами, ищут друг друга, тянутся тайно руками по покрытому льном столу». Это не про нас с Лоренцо, хоть и из сборника «Переменная звезда». Эти двое, которые ищут и пожирают друг друга глазами, пытаясь без особого успеха действовать тайно, – мои родители.
Называется стихотворение «В воскресенье после войны». В нем звучит вопрос: «Для двоих, что вновь встретились в воскресенье после войны, может ли расцвести морская пустыня?»
Что до моей матери, то она точно расцвела. Отец стал меньше сидеть в