Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому не было места, более соответствующего моим несчастьям. Я сел на бортик фонтана в центре площади и долгие минуты думал о Лэ. Хотя у меня довольно сильно защемило сердце, нельзя сказать, что мне было неприятно то беспокойство, в которое мое исчезновение, вероятно, ее погрузило. Она часто поступала так же! В то же время была опасность, что она воспримет мою записку буквально и прочтет о разрыве там, где речь идет только об обиде. Хотя она в последнее время внушала мне страх и даже пресыщение, я чувствовал, как раз из-за этой обиды, что до сих пор бесконечно сильно дорожу ей. Обижаться можно только на того, кого любишь, из желания быть любимым больше.
Обида имеет даже парадоксальное последствие, на которое не обращали достаточно внимания — усиливать подчинение того, кто ей предается. Она, как подзаряжающаяся батарейка любви. По своей воле, жестокостью отстраняя от себя любимое существо, мы отстраняем его на расстояние желания и привязанности. Страсть усиливается оттого, что находится под угрозой. Как в комедиях Мариво, которые всегда готовы обернуться трагедией, мы тогда подходим к ужасному моменту, когда, как никогда, начинаем любить человека, которого по собственной вине рискуем потерять навсегда.
Итак, я сократил свою поездку. Я вернулся в Париж с дурными предчувствиями, в неуверенности — и тут меня ждал первый сюрприз. Я вышел из метро на Сен-Жермен-де-Пре около трех часов дня, собираясь вернуться в нашу квартиру, я колебался, на какую бы сторону бульвара выйти, и наконец выбрал левую, со стороны церкви, и тут, в ту минуту, когда я дошел до последней ступеньки, я увидел впереди, в тридцати метрах от меня, Лэ — она приближалась со светловолосым молодым человеком! На минуту кафе «Аполлинер» скрыло их от моего взгляда. Мне уйти? Я продолжал свой путь. Она, наверное, тоже заметила меня издалека. Потому что, когда она поравнялась со мной, она вовсе не казалась удивленной, а улыбнулась: «Один шанс на миллион», — начала она. А я, сам того не желая, состроил суровую мину и отвечал на ее вопросы о моей поездке только «да» или «нет». Она не представила мне своего спутника, который ожидал ее чуть дальше. «Я пойду», — сказал я ей наконец, кивнув на чемоданы. Мне показалось, что она раздосадована. Пройдя несколько метров, я услышал, как она крикнула у меня за спиной:
«Эрик, я тебе позвоню!» Она не опустилась до того, чтобы преследовать меня, но диалог не прервала.
У меня не было времени помучаться насчет того, кто такой этот блондин. Как только я вернулся, я тут же увидел в прибранной квартире у меня на столе два письма. Это были настоящие любовные письма, наверное, самые длинные, которые она мне когда-либо писала. В одном, датированном днем моего отъезда, она винилась в том, что накануне зашла слишком далеко и «от всего сердца» просила у меня прощения. В другом она писала: «Дом пуст без тебя. Мне тебя ужасно не хватает. Я все-таки надеюсь, что ты вернешься очень скоро. Когда я здесь, в этих стенах, где мы были счастливы (а я здесь почти все время), я думаю только о тебе. Может быть, эта разлука на несколько дней пойдет нам на пользу. Ты увидишь, действительно ли хочешь от меня уйти навсегда. Но она, во всяком случае, доказывает, что я не могу жить без тебя. Я люблю тебя и думаю о тебе в самой глубине моего сердца. Твоя маленькая Лэ».
Значит, из разных гипотез, которые я рассматривал — должен сказать, среди них был разгром или поджог квартиры, — осуществлялась самая лучшая. По крайней мере, почти самая лучшая, потому что я до сих пор не знал, кто этот блондинчик (просто знакомый, утверждала она потом). Немного спустя она позвонила: «Ты все еще сердишься на меня? — Почти нет. — Я люблю тебя, я сейчас приеду».
И все пошло примерно так же, как раньше. Потом, через три месяца, была Барселона. К великой моей досаде, мы поехали туда порознь. Она намеревалась походить в школу танца в Ллоре де Map, приморском городке немного к северу, а потом присоединиться ко мне. Этот печальный эпизод стал каким-то особенно долгим и гнетущим в череде охлаждений в наших отношениях, скорее по ее вине, чем по моей; я все чаще воспринимал их иронично и почти отрешенно. Например, ночью перед ее отъездом, возвращаясь в три часа с ужина кинематографистов (я предупредил ее, что это надолго!), я был удивлен, встретив ее на лестнице. Она выходила принаряженная и надушенная. «Мне надо зайти к маме попрощаться…» В три часа ночи, надушившись! Я расхохотался.
Нельзя сказать, что я не страдал втихомолку, и в этот раз, и в другие. Но — как бы это сказать? Со временем стало страдать скорее самолюбие, чем любовь, а это менее болезненно. Что касается любви, когда мне еще случалось пытаться узнать о ее состоянии (как считают пульс больного), я чувствовал, что она все замедляется, анестезируется, как старая привычка или даже воспоминание.
Я приехал в Барселону первым. Номер в отеле в центре города, на Рамблас, где по вечерам гуляет весь город, был уже забронирован. Я поставил чемодан и сразу же вышел, чтобы воспользоваться последними лучами солнца. Местами толпа уже сгустилась настолько — жители Барселоны, но также многочисленные немецкие, итальянские, французские туристы, — что едва можно было протиснуться.
Немного ниже, перед рядами веселящихся сидящих людей, какой-то трансвестит в платье с воланами и андалузской наколке шествовал по мостовой большими шагами, вдруг делая пируэты и лихорадочно обмахиваясь веером, как только кто-нибудь из прохожих приходился ему по вкусу. Эта «испанка», красующаяся на переднем плане, словно живая фигура на носу корабля, с которым впору сравнить Баррио Чино, квартал удовольствий, вызвала во мне странное впечатление, не столько потому, что ее красный веер взволновался, приветствуя меня, сколько из-за ее взгляда, в котором читались одновременно жестокая серьезность желания и беспокоящее предвестье безумных поступков.
Я вернулся чуть раньше, чем предусматривал. У портье ключей не оказалось — Лэ уже была в номере. Она открыла мне голая, потом, даже не поцеловав, вернулась в ванну. Ее кожа была гораздо чернее, чем раньше, только трусики оставили след. Как видно, на Коста Браве было очень солнечно, и верхней частью купальника она не злоупотребляла. Мы немного поговорили, она обещала мне многое рассказать, указала на лежащую на столике фотографию, на которой она была вместе с новыми друзьями, танцовщицами и танцовщиками, в основном с. Антильских островов, как и она сама; с особенным восхищением она говорила о некоей Сандре. Ну что же. Я присоединился к ней в воде. Когда я изворачивался, чтобы взять ее — мои губы прижаты к ее, ее ноги у меня на плечах — затычка вылетела, и мы вскоре оказались в пустой ванне.
Все начало портиться потом, когда я ее сфотографировал. Она не стала возражать против этого прямо, но предпочла говорить со мной ледяным тоном, почти с ненавистью. Она вспоминала о прошедшей неделе как о настоящем отдыхе, потому что меня с ней не было. Потом она успокоилась и даже уснула в постели, куда мы завалились. Она явно не выспалась накануне. К ужину она жаловалась на ломоту в суставах, ноющие мышцы, насморк, «разбитость» (по ее выражению) и совсем потеряла чувство юмора. Кроме того, ей было нечего надеть (вопреки тому, что она утверждала раньше, она не привезла никаких более шикарных вечерних туалетов: ее длинные наряды, платья из черного шелка, дорогие блузки были для Парижа или для других, но не для меня). Мы пошли ужинать в ресторан, указанный в справочнике Мишлен, единственным преимуществом которого, если не считать дороговизны и удаленности от центра, было отсутствие туристов. Мы не увидели там и посетителей — только три или четыре столика были заняты. В каком-то смысле это было удачно. К превосходной рыбе-гриль, блюду дня, я заказал, вспомнив о рекомендации одного мексиканского друга, вино «Маркес де Рискаль». Это была неудачная идея — стояла жара, мы выпили много, что до крайней степени усугубило мою ранимость; в тот момент, когда я меньше всего этого ожидал, она бросила мне оскорбительную фразу (меня затронуло не столько ее содержание — очередная вариация на тему ее обычного пристрастия к молоденьким — сколько агрессивный настрой).