Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, детский сад!.. Отогрелась? — с легкой усмешкой спросил он. — Можно выводить на прогулку?
— Еще постоим, — попросила Аля.
— Ну, постоим.
Но долго задерживаться в подъезде было неудобно: мимо проходили, разглядывали их. Тогда они снова вышли в сквер, постояли у вымороженного, присыпанного снегом фонтана. Аля чуть заметно переминалась с ноги на ногу. Женька поглядел на ее туфлишки, и его спокойную, беспечную душу ущипнула жалость.
— Знаешь, мы, пожалуй, успеем на девятичасовой. Ты постой здесь, а я произведу разведку.
— Нет, нет я с вами!.. — Аля схватилась за Женькину руку. — А то ну-кось потеряюсь…
Женьке вдруг захотелось быть страшно ласковым.
— Не потеряешься. Ну, бежим, малыш, а то ну-кось опоздаем!
…На этот раз уже Женька не мог сосредоточиться, и многое проходило мимо него. На экране красивая колхозница плакала от любви к секретарю райкома. Слезы ее были искренни, но женщина эта была что-то не в Женькином вкусе: он не очень ценил в женщинах энергию и ретивость.
Героиня фильма даже чем-то напоминала Женьке собственную мать, женщину твердых, решительных повадок, к которым он привык, но которых не хотел бы видеть в будущей подруге.
Рассеянность и туман в душе мешали Женьке сосредоточиться и хотя бы посочувствовать героине, как она того, бесспорно, заслуживала. И это за него сделала Аля.
— Ведь это такая женщина, такая женщина! А он — в сторону!..
Женька с любопытством посмотрел на Алю, как смотрят на дитя, сказавшее вдруг какую-нибудь мудрость.
— Бывает, малыш, бывает, — сказал он, слегка задетый. Но тут же пошутил: — Только ты не переживай, увидишь, героиня непременно найдет свое счастье в самоотверженном труде на благо…
Аля вдруг прервала его очень серьезно:
— Не надо, Женя! Зачем шуточки?
Он еще больше удивился, но улыбнулся широко.
— Сдаюсь! — и пожал ее согревшуюся ладонь.
В этот вечер уже не Аля, а Женька спросил первым:
— Ну, когда же встретимся?
От матери Женька не считал нужным скрывать эти встречи. Тем более что она поинтересовалась, где это он теперь почти каждый вечер шастает.
— С подшефницей ходил в филармонию. Осваиваем классическое наследство.
— Это с Алевтиной, что ли? — не сразу поняла Екатерина Тимофеевна и покачала головой: — То-то, я вижу, заниматься стало некогда: все вечера где-то «осваиваешь»…
Сама она Алю уже давно не видела и, придя в отделочный цех, остановилась, неприятно задетая: Аля за это время и похудела, и выросла, и постройнела, и вообще стала какая-то другая. Стала выше, потому что поднялась на каблучки, потому что высоко начесала волосы. Тоньше, потому что на ней было темное прямое платье вместо пестрого расклешенного, в котором ходила раньше. Стала бледнее, потому что, наверное, на одном хлебе сидела: иначе откуда же сразу платья пошли да туфли; вот и сумочка модная на верстаке лежит. И красивее стала девчонка, потому что влюблена, — это сразу поняла Екатерина Тимофеевна. Сияет, ну просто сияет, дурочка!
И Екатерина Тимофеевна не сдержалась, улыбнулась. Аля же засмущалась, забормотала что-то:
— Ой, да это вы!.. Я все зайти к вам хотела… Смотрите, Екатерина Тимофеевна, как я теперь работаю. Честное слово, все сама, самостоятельно. И не бракуют у меня больше.
— Это хорошо, — сдержанно отозвалась Екатерина Тимофеевна, замечая, что Аля все-таки боится смотреть ей в глаза. — Только вот, я гляжу, что-то модна ты очень стала. Много, что ли, заработала?
— За январь шестьдесят шесть, а в феврале больше, наверное, будет.
«Влюблена, влюблена, чертяка, — наблюдала Екатерина Тимофеевна. — Простым глазом видно, что влюблена. Закрутил Женька ей голову…»
Недоброе чувство поднималось и росло, хотя Екатерина Тимофеевна старалась его приглушить: «Чего я себя настраиваю? Может, пустяки все…»
— Ну, шикуй, только ума не теряй, — холодно сказала она Але. — Помнить надо, что ребенок у тебя растет. Ребенок дороже тряпок.
Аля сразу сникла. Сказала совсем тихо:
— А я не забываю… Я им все время посылаю. А туфли… я их по случаю взяла, они недорогие. И платье… У меня ни одного хорошего не было, я и решила. В цех потому надела, что на концерт сегодня сразу пойдем…
Она проговорилась и невольно закрыла рот коричневыми пальцами. А Екатерина Тимофеевна молча отошла.
…Вечером сын вернулся поздно. Екатерина Тимофеевна не ложилась, ждала его. Он шумно пожевал что-то в кухне, прошел в свою комнату и лег на постель с книжкой. Мать подошла и села рядом.
— Знаешь, Женя, что я скажу… Ты, по-моему, неправильно поступаешь, что этой девчонке голову морочишь.
Женька вскинул брови, отложил книжку.
— Что значит морочу?
Екатерина Тимофеевна искала подходящие слова.
— Она ведь может подумать, что ты всерьез.
— Значит, ты серьезность исключаешь?
Екатерина Тимофеевна помолчала, потом сказала:
— Да, исключаю. Вообще тебе пока об этом поменьше думать надо. Кончишь институт, работу получишь.
— Это значит вообще. А в частности?
Екатерина Тимофеевна чувствовала, что спокойствие ей изменяет. Но старалась до последнего сохранить его.
— И в частности думаю, что затея твоя неподходящая. Ты знаешь, что у нее ребенок?
Женька замолчал, смешался. И мать этим воспользовалась.
— Вот видишь, Евгений! Она небось тебе про это не доложила. Понимает, что хвастать тут нечем. Разве, Женечка, у тебя девчат знакомых хороших, содержательных не хватает? Что ж ты первой попавшейся деревенской девчонкой прельстился?
Женька сел на постели, ссутулил свои широкие, медвежачьи плечи.
— Знаешь, мам, — сказал он сдерживаясь, — шла бы ты лучше спать, а то ты сейчас такое выдашь!.. Ведь ты вовсе не такая. Зачем ты из себя аристократку какую-то строишь?
Екатерина Тимофеевна поднялась и вышла.
…Да, аристократкой она не была… Хорошо помнила себя маленькой, с торчащим животом-арбузиком, по будням в холщовой рубашонке с замызганным подолом, а по праздникам в ядовито-розовом ситцевом платье и с небесного цвета лентой в косе-хвостике, в корявых полусапожках с пуговкой. От праздника до праздника эти полусапожки дремали в укладке, а Катюшка студила босые ноги, по утрам на низком, сыром лужке рвала пригоршнями скользкую резику, пихала в мешок. А попозже дала ей мать серп и взяла с собой в поле. Машин тогда в колхозе было еще небогато: рожь, овес, вику валили