Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карп и Валера были сельский отдел. После командировки медленно отписывались. Валера сидел на полированном столе, грыз ногти, пробовал слово на зуб. Они вместе искали золотое слово, а редактор требовал строкажа: двести строк в день.
– От вашего строкажа пупок развязаться может, – грубил Карп.
Самое интересное, что это мы обижали Авдея, а не он нас. Ведь газете и в самом деле не нужны Хэмы. Газете был нужен Мишка Адлер. Редактор был настолько поглощен процессом бытия, что ему было не до нас. Мы же постоянно к нему приставали. Он прятался от нас в кабинете, раздевался по пояс. От мощной редакторской разминки трещал паркет. В 12.30 секретарша приносила ему в кабинет кофе и бутерброды. После ланча полагались мокрые полосы.
Но Авдеев был болезненно ленив, и потому призывался дежурный по номеру.
– Вот эту красивую бабу перенесите с третьей на первую. Надо, чтобы у комсомольца вставал на нашу газету.
Лева-шофер отвозил Авдея домой, там он пересаживался в папин трофейный «хорх», отправлялся путешествовать по аллеям-дорогам Пруссии. Иногда исчезал на неделю. Перед этим мы наблюдали, как Лева-шофер, сорокалетний человек с серебряным бобриком и наглым лицом избалованного лакея, таскал из буфета в багажник ящики с пивом, пакеты с закусками. На литовской границе Авдея ждала подстава – машина редактора литовской молодежки. В Вильнюсе у редактора была любовница-балерина.
Покуда барин отсутствовал, газету редактировал Сол, зам и партсекретарь. Положа руку на сердце, Сол должен был молчать, с его-то подпорченной биографией.
Лет пять назад, работая в рижской молодежке, дежурил как-то Сол по номеру. В лютом похмелье. Нужно поправиться, а в кармане ни гроша. Тут попался на глаза Солу плакат, на плакате Никита: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Боевая кровь ударила Солу в голову. Сорвал со стены, истоптал, изматерил. Хотели было судить Сола, но влепили строгача, сослали в Калининград. Он затих до поры. Жизнь начиналась для него с пяти, когда кончалась газетная каторга. Принимал душ, надевал халат. Но увы, его рассказы были безнадежны. Видно, Бог рассудил так: одной искры на двух братьев вполне достаточно – и отдал искру брату Сола, Анатолию Солоницыну, чтоб тот сыграл в кино Андрея Рублева.
То были времена суеты и смущения духа. Мы верили: жизнь можно переделать по-справедливому. И мы не могли жить спокойно. Нам непременно нужно было устроить «штурм унд дранге» на бывшей немецкой земле.
В Кёнигсберге пахло морем, гнилыми дуплами, кирпичным крошевом. Столетние буки стояли ровными шеренгами, как будто прислушивались к бою прусского барабана. Рядом с орлинопрофильным Шиллером поставили козлинопрофильного Калинина и обозвали Кёнигсберг Калининградом. Река Прегель теперь стала Преголя. Кёнигсберг был вколочен в грунт бомбами. И только замок стоял. И покуда он стоял над городом, Калининград оставался Кёнигсбергом. Замок был живой, как будто в нем все еще обитал герцог Альбрехт, поблескивали позолоченные корешки книг, и Иммануил Кант служил библиотекарем. Замок стоял восемь веков, он впитал голоса, взгляды, дыхание миллионов. Он был суть города. Он был Германия. Она проступала немецкими литерами на люках городских коммуникаций, поднималась готикой оскверненных соборов, напоминала о себе черепицей крыш. Кёнигсберг был историей. У Калининграда истории не было. Единственным его преданием был ШТУРМ. Авиация заходила в несколько этажей, перемалывала в пыль центральную часть города. Но замок и могила Канта уцелели.
Однажды премьер Косыгин заглянул в Калининград.
– А вот это, Алексей Николаевич, замок прусских королей. Изображен на знамени прусского землячества. Хотим снести.
– Поступайте по усмотрению.
То был смертный приговор.
* * *
Мы с Мишкой Адлером снимали второй этаж готического особняка на улице Каштановая Аллея. Просыпались от невнятного сухого стука. Зеленые круглые ежи падали с деревьев, раскалывались об асфальт, из них выкатывались лакированные тяжеленькие каштаны. Туман стлался в яблоневых садах. Оттуда доносился волчий рык и звон цепи немецкой овчарки.
Мишка был мне как брат. Мы вскакивали с постелей поутру и бежали умываться через холодный коридор, повесив полотенца на детородные колышки, мощно выпиравшие из солдатских трусов.
Нас швыряет из стороны в сторону в узкоколейном трамвайчике меж особняков с колоннами, чугунным литьем оград. Уцелевшие остатки Европы в золотых рамах осенних деревьев. Завтрак в ресторане, среди рыбацких сетей, чучел невиданных рыб. У нас денег куры не клюют. Гонорары на радио, телевидении, из партийной газеты. И это помимо зарплаты и гонораров в молодежке. Копченый угорь, черная икра, колумбийский кофе. Мы первостатейные клиенты, щедрые на чаевые.
Мишка откидывается в кресле, сытый, розовый, довольный. Затягивается сигаретой, щурится, расслабляется, как спринтер перед стартом. Вот сейчас рванет, вдарит по клавишам «Эрики», выдаст, не разгибаясь до самого обеда.
– А ведь у нас хорошая футбольная команда подобралась, – говорит он, – ты Пеле, я Гарринча, Карп – Вава. Только вот центральный хреновый.
Сказать об Адлере «спортивный журналист» – значит ничего не сказать. Мишка был чокнутый. На трибуне стадиона он завывал, потрясал кулаками, рвал клочья из бороды. Однажды во время всесоюзных соревнований по ручному мячу Адлер вырвался на поле и стал давать указания судье. Два милиционера вывели его со стадиона. Адлер не сопротивлялся. Но, удаленный с позором, Мишка объявился по ту сторону забора и продолжал инструктировать судью.
Самое интересное, что сам он ни разу в жизни не сделал утреннюю гимнастику, не умел плавать, не мог подтянуться на перекладине. Но это к делу не относилось. Утром, развернув партийную газету, читатель обнаруживал на второй полосе его статью о проблемах спортивного движения в самом западном городе страны, на четвертой – футбольный репортаж. Последняя полоса молодежки была неизменно его. Вечером, когда мы пили кофе в кафе «Ромашка», из динамика над головой звучал знакомый напористый голос. Его псевдонимы были пернаты. Он предпочитал крупных задиристых птиц: Андрей Петухов, Антон Ястребов, Тарас Беркут.
Адлер являлся в редакцию в восемь и ударял по клавишам. Голова его парила в клубах табачного дыма, внутри у него клокотало.
– Вулкан, – говорил Валера Голубев, – вулкан.
У Валеры зубы как снег, борода – вороное руно, улыбка Ивана-царевича. Телефон в Валерином отделе отключен: девицы одолевают. Он явился в Калининград из нищей северной деревушки. Валера писал трудно, к сроку не поспевал. От его очерков пахло парным молоком, надрезанным картофельным клубнем, навозом. Но редактор требовал строкажа. Становилось взрывоопасно. Но, может, никакого взрыва не произошло бы, если б не Карп. Карп дружил с Архитектором. Они даже внешне были похожи: борода, свитер, трубка. У Архитектора была ИДЕЯ:
– Они хотят уничтожить замок, потому что он не вписывается в их идеологическую схему. Попробуем вписать. В пробоины вставляем стеклянные колпаки. Символ прусского милитаризма станет музеем антимилитаризма.