Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У мраморной стойки, где отпускали шампанское, шумел косматый народ. Ей нравился этот взрослый мир и шампанское. Она выпила стремительно, как зельтерскую.
– Вот это да…
– Я закалена в попойках, – улыбнулась она своей закрытой улыбкой.
– Еще по одному.
После третьего стало легко и свободно. Мы вышли на Невский, и я почувствовал ее молодую крепкую руку под локтем. Шел густой снег. Мы ввалились куда-то во двор. Там стоял маленький деревянный домик со скрипучей лестницей, ведущей на балкон. Мы поднялись наверх, и она припала ко мне, и я почему-то сказал ей по-немецки:
– Du bist mein Lerchen.
– Лерхен? – спросила она. – Припоминаю. Я родилась в Веймаре. У меня была бонна – немка. Лерхен – это жаворонок.
А потом была пора белых ночей. У Зимнего неподвижно стояли на стройных стеблях тигровые тюльпаны. Мы шли через Дворцовый мост. Золотой купол Исаакия был прозрачен, и в нем, как раскаленный уголь, стояло солнце. Оно горело там и ночью, потому что едва уходило за выпуклость земли.
На Менделеевской линии женщина с голыми загорелыми руками торговала с лотка яблоками «джонатан». На яблоки летели рыжие осы, и она отгоняла их своими красивыми руками. Я купил два яблока. Они были румяные, лакированные. Так что жалко было есть.
– Давай убежим от нашего Мула, будем целый день бродить.
– Ты заметила, Мул стал потеплей.
– Я думаю, она специально отправила нас вдвоем на эту дурацкую фабрику.
– Знала бы она, что отправила нас втроем.
– Она о чем-то догадывается. Все-таки в прошлом Мул был женщиной.
– Бедный Мул.
Я нес ее белые лодочки. Они были тесны ей. Она ступала по теплому асфальту, едва прикасаясь к нему босыми ступнями с высоким сводом, и улыбалась. Она была уже не девочка с голубиными косточками, а молодая женщина, «тяжелая», на четвертом месяце. Дальше ждать становилось неприлично.
– После дворца пойдем вдоль Невы.
– Решено.
– Мы назовем его Давид, как царя-псалмопевца.
– Годится.
– И ты никогда не будешь заглядываться на девочек. Только на меня.
– Только на тебя.
– Когда я училась в десятом, у нас был учитель физики. Так каков подлец. Вызывал меня и заставлял писать высоко на доске. А сам на ножки засматривался. Все мальчишки засматривались.
– А каково было тебе?
– Мне было очень даже лестно.
На обувной фабрике «Заря» мы наспех записывали интервью на магнитофон и отправлялись по Большому проспекту в гавань.
– Тебе полезно гулять.
– Я знаю.
– Хорошо, что ты бросила курить. У курилок рождаются недоноски.
– Какой ужас!
Мимо нас с шелестом проносились троллейбусы с чистыми, промытыми стеклами, за которыми сидели веселые, красивые люди.
…Во дворце бракосочетаний она очень смущалась. Просторная белая роба уже не могла скрыть нашего греха. Ее бледное тонкое лицо было все в желтой цветочной пыльце. В машине, по дороге домой, я вытирал его платком и обмахивал. Пьяненький старик Волков оборачивался к нам с переднего сиденья. Его голубые глаза расплылись, растеклись, как будто нарисованные импрессионистом.
– Что же ты, зятек, испортил девку-то до свадьбы.
– Да уймись ты, Ляксандр, уймись, – корила его Жеребячья Порода[6], – кончай прокуратничать-то.
И куда все они поместились тогда, сорок человек гостей? В двухкомнатной квартире. Сидели вокруг столов на досках, положенных на стулья. Они как-то вдруг все забыли о нас и не приставали.
Мишка Адлер, похожий на Фета, выскочил на середину плясать чарльстон, круша паркет большими желтыми ботинками.
– Давай убежим от них на волю вольную, – сказала она.
Белая ночь была мглистой, в ней происходило какое-то боренье. Большие одинаковые дома были пепельно-серы. В стеклах верхних этажей стояло солнце.
– Давай присядем, – сказала она. Взяла своей холодной рукой мою ладонь, прижала под сердцем: – Смотри, как расхулиганился.
– Толкается.
– Уж больно он брыкучий.
А потом мы пошли на квартиру, снятую для нас на неделю. Когда я расстилал постель, то обнаружил под подушкой тряпичную куклу, запеленатую наподобие ребенка.
– Это все тетки Надежды проделки. Эка, – сказала она и рассмеялась счастливым смехом.
* * *
И какое это было счастье – собирать чемодан, пересчитывать отпускные, ехать вдоль Обводного утренним трамваем, думать о встрече с ними в южном городе, куда отправил их три месяца назад.
Как хорошо было проснуться в утреннем поезде где-нибудь на подступах к Донецку, видеть в окне подсолнухи на фоне шахтных копров, желтые круглые дыни на выжженных черноземных бахчах.
На вокзале она вся так и припала ко мне, горячая от южного солнца, похудевшая, красивая, а там, за ней, толпилась многочисленная родня: старик Волков, Жеребячья Порода, тетка Надежда, двоюродные братья. Все красивые, статные, загорелые.
– Давай бросим всех и сбежим на волю вольную, – шепчет она.
И вот мы летим с горы навстречу чему-то кипящему, уходящему в небо синей живой стеной. Сбрасываем одежду и, взявшись за руки, танцуем в прохладной воде, и горько-соленое накрывает нас с головой. И не думалось тогда, что вот это и есть лучшие минуты жизни, краше которых не будет…
Вот поздней горячей ночью, уложив Зверька, валимся под вентилятор на ковер, пишем очерк о сталеваре для газеты «Приазовский рабочий». Абзац – я, абзац – она. Тот самый газетный очеркишко, где вранье вперемешку с полуправдой. Но все равно была радость от сотворчества, ловкого обращения со словом. Все-таки приятно было увидеть утром на стенде свежий номер с нашим очерком, а потом приходил денежный перевод.
Но главное было море. Мы выползали на песчаное мелководье втроем: она и я с тощим цепким Зверьком на загривке. Теплые волны перекатывались через нас, и Зверек верещал, вцепившись мне в волосы. И она была красивая и счастливая.
Как недавно все это было. Кажется, руку протяни – и прикоснешься к ее молодой коже, к серебряному бобрику старика Волкова, к загорелой руке Жеребячьей Породы, заправляющей майонезом салат в большом эмалированном тазу, к тетке Надежде, наставляющей старика Волкова:
– Ну не люблю я этого, Ляксандр. Ты сутрапьян какой-то.
– Ну полно, ну уймись, ну выпили с зятьком.
А потом была осень под Ленинградом. Мы вкрадчиво движемся по лесу, раздвигаем ореховыми палками кусты. Аукаемся, перекликаемся. Старик нутром чувствует красноголовик, других не берет. Жеребячья Порода пропадает на полчаса, заявляется с полной корзиной молодых опят.