Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У крашеных ворот каменного дома Онисима Крупнова встречает властей хозяйка с видом раскаявшейся грешницы.
— А сам где? — спрашивает офицер.
— Ваше благородие, — показывается из окна лунообразное, в шерсти, лицо хозяина, — стыд смучил. Сил нету на глаза вам показаться.
— Где ваша честь торговца? Как вам не совестно? Эх! Сегодня разгромили барина, завтра разграбят купца, послезавтра сами перегрызут друг другу глотки. Как вы этого понять не можете, почтенный человек!
— Ваше благородие, грех попутал, разбойники смутили, — лепечет он с подобострастием на лице, с бездонным смирением в голосе. — Дольше всех держался, поди вот — смутил же лукавый. А? Прощения мне нету. Ведь я; ваше благородие, бога чту, говею, посты блюду и крест ношу на шее. Пристыдили вы меня, ваше благородие, глаза девать некуда…
Он всхлипывает и заслоняет рукавом сатиновой рубахи хитрые свои глаза.
У «почтенного человека» клеть доверху завалена молодой березой и кленом и лежат вдоль забора на дворе сосны-исполины.
Офицер укоризненно качает головой и говорит старосте:
— Ни одного честного человека на селе.
— Все — жулики, — охотно соглашается тот. — Вор на воре.
— Как? Неужели и вы… того… так же вот…
— Точно так, ваше благородие, так же вот, — отвечает староста ретиво, — жулик. Бить-то меня, старого дурня, некому. Полюбуйтесь!
Он распахивает ворота своего дома: весь двор загружен дровами и бревнами, оставлен один проходец для скотины. Иван Кузьмич расторопно подытоживает все свои дровяные запасы и следит за порядком описания.
— Тридцать две березы, три сосновых столба, ваше благородие, все в аккурате, не извольте беспокоиться.
— Ты бы беспокоился, — отвечает тот сердито, — власть, а туда же.
Иван Кузьмич притворно вздыхает и разводит руками. Процессия приближается к нашей избе. Отец успокоился при виде тех запасов, которыми владели соседи, а может быть, больше от врожденной веры в силу обстоятельства, при котором «все одинаково виноваты». Он стоит у вереи (сидеть ему нельзя по причине потревоженного седалища) и говорит сам с собой:
— Весь мир грешил, а на мир и суда нет. Мир с ума сойдет — на цепь не посадишь. В мире виноватого не сыщешь. Мир по слюнке плюнет, так лужа. То не страх, что вместях, а сунься-ко один.
Мрачный, он молча водил за собою свиту соглядатаев и, останавливаясь перед каждой поленницей, тыкал в нее рукой. В малиннике разжалобил офицера вид очищенных от коры молодых березок, сваленных в огромный стог, предназначенный для частокола.
— Сколько ты загубил молодых деревьев, — воскликнул он, — жалко смотреть! Ну, прямо душа надрывается. Вот если я войду к тебе в дом да возьму твою одежду или, к примеру сказать, корову сведу со двора, ты что на это скажешь?
— Как же можно? — бормочет отец пугливо и простодушно. — Я, ваше степенство, это потом и кровью добыл.
Офицер ткнул пальцем отцу в лоб и сказал:
— Ты не только жулик, но и к тому же зловредный дурак.
Забрав несколько человек, карательный отряд отбыл в другие места, а через день мужики соседних солений напали ночью на барскую усадьбу и растащили остатки инвентаря. Революционные разгары то тут, то там вспыхивали с неудержимой силой и вскоре слились в общий поток пламени, который не смогли потушить и карательные отряды Керенского. Не зажили рубцы на теле отца, и он сидел, все еще боченясь, но, обдувая свою рыжую бороду махорочным дымом, любовно рассказывал за ужином пестрые вести мятежных дней, принесенные с базару.
— Пойми, мать, — пугливо оглядываясь, шептал он через стол (хотя кто же еще мог, кроме нас, его услышать?), — в Березниках выгнали барина в поле, а барыня богу душу отдала с перепугу. В Осиновке управляющего в реку кинули, а в Дубовке — сам убежал и народу покорился. Симбилеями самый большой барин владеет — Орлов-Давыдов, графской породы, под началом его мой отец и дед были, а он их в карты проиграл одной хорошенькой дамочке. Так вот, даже этот барин, который за царевым столом угощение не раз принимал, — мужика испугался и глаз в вотчину не кажет. Пойми, мать, мужик свое берет, вот чудо, вот диво, во сне такое не приснится.
Около нашего селения уже разорены все крупные помещичьи усадьбы, и успехи счастливых соседей кружат голову отцу. Он без устали перечисляет во всех подробностях «приобретения» своих знакомцев из других сел, раздувая «приобретения» эти до фантастических размеров. Например, он искренне верил и убеждал в том всех нас, что в одной барской усадьбе хватило всем мужикам по хомуту и всем бабам по квашне, хотя зачем это барину понадобилась такая прорва квашней? Но что с отцом поделаешь? Он говорил теперь только о качестве барских седелок, барских плугов, барских тарантасов, да и как, если бы вы знали, говорил — как истый Цицерон: с восхищением почти что безнадежно влюбленного, с тайным страхом оказаться обделенным, с нескрываемой завистью к избранным счастливцам. Пафос и уныние, горечь и восторги попеременно осаждали его бедную голову. Его покинул сон, с ним раздружилась еда.
И вот пришла такая пора: мы едем в ближний Лукояновский уезд к знакомому мужику по каким-то делам, но я-то понимаю, какие это «дела». В этом уезде помещичьих имений: тьма-тьмущая, и там поэтому сплошной пожар. Мимо нас — пригорки, бугры, холмы, перелески, багряные стойбища рощ, стриженые долы, синий бор, пологие изволоки, кряжи. Мы едем задворьем одного из встречных селений. Вдоль дороги лежат кучи разбитых бутылок из-под водки, около этого места все успело подернуться дикой травой. Я узнал одну из историй, разыгравшихся недавно. Крестьяне этого селения, встретя барских приказчиков, везущих пустую посуду на водочный завод, опрокинули телеги и высыпали бутылки на дорогу, разбили их каменьями, осколки втоптали в землю.
Околицей шли люди с ведрами, со жбанами, с глубокими деревянными чашками, они возвращались с водочного завода, который давно стал достоянием восставших, пели песни и качались на ходу. На наших глазах у самого моста уронили бочку