Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В России плохо понимают, что такое феминизм.
Для начала: феминизм — не против мужчин (а это расхожее мнение о феминистках).
Феминизм — не буржуазен (обвинение советизма в адрес феминизма).
Феминисты и бисексуалы — не одно и то же.
Равноправное партнёрство женщины и мужчины есть решение большинства проблем социума. «Женский вопрос» является в не меньшей мере «мужским вопросом».
Считаю, что русские женщины всегда были феминистками и остаются ими до сих пор. Просто они не всегда это осознают. Ведь феминизм — стремление женщины к самосовершенствованию и самореализации.
Пора взрослеть. Когда мы взрослеем? Некоторые — никогда. Взрослость мало зависит от возраста. Взрослость — это когда ты берёшь ответственность на себя. И ответственность прежде всего за себя, своё поведение, свою жизнь. Вы хотите жить в гендерном варварстве? Нет, отвечают мне девушки на моих лекциях в России. Молодые россиянки полны энтузиазма. Растёт нам на славу новое поколение феминисток и красавиц.
Конечно, они страдают от женоненавистнической пропаганды на ТВ и в СМИ. Но они уже всё понимают. Наверное, поэтому мне тут вручили орден «Сердце Данко» «за выдающуюся общественную деятельность» и медаль св. Петра «Служитель России».
Лиза была из породы несчастных: убогая внешность, единственная юбка, сухонькие ручки-лапки, бедность, психиатрический диагноз.
Я жалела её — за диагноз, который у нас в стране что волчий билет, за бедность и нероптание на неё, за богемный образ жизни и безнадёжную диссиду, за то, что бросил любовник-англичанин, что на ней, не москвичке, женился москвич, готовившийся к постригу и поселивший её в своей комнате в коммуналке, а потом разделивший комнату по полу мелово полосой: вот тут-де, твоя половина, а тут — моя, и чтоб не переступать и не разговаривать, будто за настоящей стеной. Я давала ей деньги и доставала хоть какую-то работу. Я поссорилась навсегда со своим бой-френдом, которого как-то взяла к ней в гости: мои руки рядом с её несчастными лапками — мы вместе накрывали стол к чаю, который, равно как и сахар, и торт, привезла я, у неё никогда ничего не было, кроме воды из-под крана, — выглядели до неприличия благополучно, с маникюром и с перстнями, что возмутило донельзя моего рыцаря, ставшего после того невъездным в мой дом.
Пристроила её внештатным корреспондентом при газете — писала она неплохо. Постепенно выяснялось, что англичанин ходил за ней как за малым дитём. Кто-то же должен был стирать мою единственную зелёную юбку, говорила она мне потом. Наконец англичанину это надоело, и он уехал в свой туманный Альбион, не сказав Лизе ни слова. Юношу, обдумывающего житьё, подобравшего её, маявшуюся без московской прописки, — не оставлять же на улице, не по-христиански это, — она соблазнила, и он так и не стал монахом, как мечтал.
И послали её в командировку по письму, автор которого отчаянно взывал о помощи, бездомный, безработный и бесприютный. Быстро вернулась. «Ну что, — спросила я её, — чем-то удалось помочь бедняге?» — «Иди в задницу, — отвечала она. — У него, оказывается, психиатрический диагноз, так что заслужил что имеет, лузер».
Она мгновенно отождествилась с государством-левиафаном и «успешными», всего-то поехав в командировку от редакции. Больше я её не видела.
Она убила любимого мужа собственной рукой. Что-то там случилось с проводкой, он отключил всё электричество в доме и полез разбираться. А ей понадобилось срочно разогреть еду для двух их детишек, и она включила ток, и тут же поняла, что сделала, и разом выкрутила пробки — выключила. Пока бежала из коридора в комнату, молилась беззвучным криком, но всё уже было кончено. Он лежал на полу, большой и бездыханный, только голова обуглилась дочерна.
Хоронили его в закрытом гробу, и она, маленькая и обычно быстрая в движениях, пошатываясь, брела за гробом, окаменевшая, с неподвижным лицом и мёртвыми глазами, держа за руку полуторагодовалого сына, неся на другой руке трёхмесячную дочку. А ещё через месяц выяснилось, что она беременна третьим ребёнком.
Она вынашивала его как чудо: человека нет, но плоть его росла в ней, будто Господь захотел утешить её в её смертном грехе. Жить было не на что, и ей советовали сделать аборт. Она смотрела на доброхотов невидящими глазами и отворачивалась, прислушиваясь к тому, что жило внутри неё.
Она была художницей. Друзья звали её Ляпой, и это домашнее прозвище очень ей шло: молниеносная и потому неосмотрительная в решениях и действиях, распираемая невероятной энергией, вследствие этого то и дело попадающая в сложные, нелепые или трагичные ситуации, она и в своём художестве была такой же. Её рисунки на тканях отличались какой-то квадратностью фигур и тяжеловесностью объёмов, кажущейся основательностью и устойчивостью, будто высеченные топором, но на скорую руку, словно их автор пытался второпях сотворить мир надёжный, незыблемый, который никогда не подведёт, не подставит, не уловит в капкан — в отличие от окружающего реального, случайного, такого хрупкого и непредсказуемого. Впрочем, она не верила в случайность, однако несокрушимо веровала в свою способность преодолеть любые трудности и печали — все, кроме смерти. Работала она быстро, но в художественных салонах брали её изделия нечасто и платили гроши.
Так же быстро и легко, как делала свою работу, она родила третьего ребёнка — от погибшего мужа. Через год — четвёртого, ещё через год — пятого. Понимаешь, говорила Ляпа подруге, пока я ношу, рожаю, кормлю грудью, невыносимая боль становится немного глуше и не такой невыносимой.
Отец этих двух последних детей был женат, жена его знала о существовании малышей и бывала вместе с мужем на празднованиях их дней рождения — пока они с мужем не уехали в Израиль.
Вскоре Ляпа вышла замуж и одного за другим родила ещё семерых. Глядя на неё в ранней молодости — классически богемную, в блузе и бархатном берете, — никто не смог бы предположить в ней такого чадолюбия. Неизбывная боль производила на свет детей, которых она действительно любила — как своё спасение, покаяние, причащение, но знали об этом только самые близкие. Друзья покупали её ткани, одежду, из них сшитую, календари ручной Ляпиной работы, кружевные воротники, манжеты и шали, ею связанные, печатные пряники собственной Ляпиной уникальной печати, устраивали, по старинному обычаю, «подписки» — одновременно дарили Ляпе денег кто сколько мог.
Картошку и капусту семья закупала мешками — ни на что больше денег обычно не хватало. Зато на Рождество в доме под руководством Ляпы и всё чаще — руками детей строился свой вертеп с младенчиком Иисусом, на Пасху девочки готовили замечательные куличи, а в марте встречали весну: в день Сорока Севастийских мучеников пеклись «жаворонки» — с глазами из изюминок, с пышными хвостиками и крошечными головками. Для летнего переезда из города на старенькую дачу и, к осени, обратно с дачи нанимали попутный грузовик. Ляпа, конечно, успевала не всё и не всегда — но зато всегда дом был полон радости, весёлого шума и бескомпромиссного оптимизма. Упал — вставай, а не реви, заболел — выздоравливай, поссорился — помирись, не любишь — полюби. И действительно — вставали, выздоравливали, мирились, полюбляли быстро и как-то залихватски, будто на спор.