Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свой неизвестно который день рождения Блюменфельдова начала отмечать прямо с утра в редакции. За дверью ее берлоги раздался взрыв хохота, и, войдя, я обнаружил внутри довольно много народу, окутанного клубами редкого табачного тумана. Коллега Салайка как раз показывал собравшимся что-то забавное в толстой рукописи, и Блюменфельдова — не в той блузке, что вчера, но тоже из «Тузекса» — давилась хохотом.
Когда я открыл дверь, все вздрогнули. Но потом поняли, кто пришел, и веселье продолжалось.
— Поздравляю, Даша, — сказал я и поцеловал Блюменфельдову в губы, пахнущие импортными сигаретами. — Еще хотя бы половину того, что ты уже прожила!
— Ты желаешь мне умереть совсем молодой?
— Любимцы богов, как известно…
— Я не их любимица. Во всяком случае Бог-отец меня точно не жалует.
— Кто? — спросил писатель Копанец, который во время моего поздравления привстал с места.
— Я про товарища Прохазку, — объяснила Даша. — Он даже не пригласил меня на свой день рождения, хотя мы и родились с ним в один день. — Потом ей пришло кое-что в голову, и она повысила голос: — Ну-ка, товарищи, кого из вас пригласили, чтобы мы знали, с кем держать ухо востро?
Оказалось, что никто из присутствующих на праздник к шефу не зван. Блюменфельдова подняла тост за вновь образованный кружок шефских нелюбимчиков и при этом незаметно покосилась в мою сторону. Честно говоря, меня тоже удивляло, что я не получил приглашения, и в другое время я бы долго терзался по данному поводу. Однако в новой жизни, которую я начал на этой неделе, шкала моих ценностей изменилась. Итак, я выбросил эту задачку из головы и склонился вместе с прочими над рукописью Салайки, ставшей источником такого дружного веселья.
Это была книга чешского классика, явившаяся плодом досконального сравнения всех прежде существовавших изданий, проведенного несколькими сотрудниками Института национальной литературы. В результате их совместных усилий возник внушающий благоговение текст, в котором (как указывалось в редакционном предисловии) едва ли не в полной мере нашли свое отражение первоначальные эстетические и идейные замыслы автора, очищенные от наслоений позднейшей редакторской правки, которую вносили буржуазные издатели, а также от типографских опечаток и корректорских недосмотров. Академик Брат лишь заменил в нем (к сожалению, из-за большого объема материала не всегда последовательно) христианские реалии светскими — и рукопись, отвечающая теперь как единственно верным литературно-историческим и лингвистическим принципам, так и научному мировоззрению, попала на стол к коллеге Салайке. Тот смеха ради прочел ее и сейчас демонстрировал всем самые выдающиеся образчики вмешательства академического пера.
Некоторые из присутствующих, впрочем, реагировали на правку академика с большим негодованием.
— Об этом надо написать! — горячился литературный критик Коблига, недавно подвергшийся атаке в периодической печати. — Это же возмутительно! Страшно подумать, что кто-то способен на подобное литературное варварство!
Собравшихся весьма удивило сочувствие к академику, проявленное писателем Ко-панецем. Это действительно было странно, если учесть, что совсем недавно Копанец заслужил прозвище «Мастер прокола», ибо ему удалось с помощью собственного вполне банального соцреалистического романа «Битва за Брниржов» (в котором он слишком уж новаторски соединил политику не с привычной схваткой различных убеждений, а скорее с эротикой) способствовать краху издательства — нашего конкурента. С некоторых пор эта гроза редакторов приударял за Блюменфельдовой, как я подозревал, из шкурных соображений. Он явно сумел распознать, где именно находится самое уязвимое место в укреплениях, возведенных нашим шефом для защиты от неподходящих талантов.
— Вы, маэстро? — с удивлением спросила Анежка. — Вы, истинный апостол правды?
— Что ж, у всех есть свои грешки, — ответствовал апостол, поправляя темные очки на крохотном носу, напоминавшем о созданных Ладой[18]профилях. — Я, к примеру, готов все понять. Когда-то, сразу после Февраля, я нанялся негром к заслуженному деятелю искусств Карелу Старецу…
— Так это вы, значит, в ответе за все его мерзости? — выкрикнула пронзительным голосом Блюменфельдова.
— Ну нет, далеко не за все. После Февраля он писал сам. Мне же было поручено только просмотреть на предмет верности марксизму его книги времен Первой республики. Я делал более выпуклыми классовые характеристики персонажей, добавлял интеллектуалам космополитические черты — ну и все в таком духе.
Начался новый приступ веселья. Блюменфельдова налила всем виски и раздала желающим «Лаки Страйк». Копанец жестом самоубийцы опрокинул в рот свою порцию и тут же придвинул рюмку поближе к бутылке — за добавкой.
— Маэстро, берегите силы для вечера, — напомнила ему Блюменфельдова, а Салайка принялся громко зачитывать сцену из сочинения классика: два католических священника семнадцатого века встречаются перед пожарной частью, зачем-то крестятся и приветствуют друг друга словами «Доброе утро, коллега!»
— А вы знаете, как мне удалось добиться расположения нашего начальника? — спросила Даша после следующих двух рюмок. Я знал. Это было самое недолгое расположение, которое шеф питал когда-либо к кому-нибудь в нашей редакции. — Не знаете? Тогда я вам расскажу!
— Наконец-то пришла очередь пикантных историй, — заметил Копанец.
— Если вы, маэстро, ждете эротики, то будете разочарованы. Никаких постельных сцен. Чтобы подмазаться к шефу, я предпочла не койку, а литературу.
— Как странно, — сказал Салайка. — А вот новая девочка из секретариата кажется еще моложе тебя, хотя ты у нас и очень юна, и все же мне сдается, что…
— Которая? — встрепенулась Анежка. — Почему я ничего не знаю? Блондинка, да?
Какое-то время все оживленно обсуждали блондинку из секретариата, которую Салайка застал в обществе шефа, когда рабочий день уже давно кончился. Анежка хотела узнать подробности, и они не заставили себя ждать. Картотека сплетен, заботливо собираемая Анежкой в собственной головке, пополнилась еще одной, причем замечательной. Моя соседка по комнате могла бы написать подлинную историю нашего издательства. Она наверняка была бы куда интереснее той официальной хроники, которую усердно вел бывший партизан Андрес и которая включала в себя в основном протоколы важнейших совещаний и социалистические обязательства редакторов. Что касается секса, то там отмечались только свадьбы; правда, записи о них сопровождались юмористическими стишками. О разводах хроника умалчивала. Андрес исправлял историю в духе бескомпромиссного оптимизма.
— В моем случае никаких обжиманий не было, — вернулась к своему рассказу Даша.