Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот совсем внезапно и, казалось бы, беспричинно он обнаружил в себе эту утомленность, хотя, если рассудить, то с чего бы ему так уж устать? Не на такой уж ответственной работе он, не на высоко-должностном посту, не «вкалывает» же где-нибудь до горько-соленого пота…
Все так. Но он дня того не мог дождаться, когда уложит наконец вещички в рюкзак… Конечно, и последняя размолвка с женой Шурой сильно подхлестнула это его желание поскорее «дать тягу» из города. Впрочем, с женою гораздо сложнее все обстояло, и уже давно, но теперь он не хотел вдумываться в правоту и неправоту каждого из них, не хотел докапываться до всяких там причин, правд и кривд.
Хотелось только одного: махнуть подальше в тайгу, отдохнуть, развеяться…
Морозным декабрьским днем он и очутился в поезде, увозившем теперь его от большого города к неведомой тайге. Чадин был доволен: по пути на вокзал никто из знакомых не повстречался, Шуре он черкнул записку, где извинялся, обещал, надеялся и все такое прочее; да и собственная экипировка его удовлетворяла: меховая куртка, унты, ружье в чехле, взятое «напрокат» у одного приятеля, карта этого края, фотоаппарат…
В вагоне он молча сидел у окна, ни с кем не заговаривал, глядел в просторные снежные поля, на дальние сопки в морозно-дымном тумане и думал о чем-то сокровенном, своем, несбыточном; и все почему-то ускользала от него главная мысль-мечта, ради которой он, как эта ему представлялось, и рванулся в незнакомые места. На карте он уже пометил станцию, где должен сойти, а дальше обстановка покажет, как действовать.
В купе на него поглядывали: странный все-таки пассажир! Он упорно молчал и глядел в окно. Он еще жил той, городской своей жизнью, и не жил, в общем-то, а вспоминал отрывочно, но так зримо, выпукло, что эти воспоминания-отрывки приобретали сейчас особенную значительность и глубину; его иногда даже волнение охватывало до дрожи в пальцах, и он чиркал зажигалкой и прикуривал, вертя эту изящную штучку в пухлой, немозолистой руке.
С некоторых пор он привык курить только сигары. Изредка и мельком Чадин ловил любопытствующие взгляды соседей по купе и почему-то еще больше замыкался в себе, упиваясь своим недоступным видом; эта внешняя «броня» спасала его: ему так наскучили всякие бесплодные разговоры!..
Вагон покачивало, колеса отстукивали однообразное так-так, так-так, в купе переговаривались, смеялись.
А он вспоминал и думал.
Улька, Ульяна, Уля… Имя это вплеталось в перестук колес, и Чадин видел ее, озаренную солнцем, какою она запомнилась в то утро, когда он впервые в ресторане, в своей обычной деловой обстановке, увидел эту глазастую девушку. Она стояла у большого окна, новенькая, утреннее солнце светило ей в спину, и она, Уля, вся как бы светилась: и ее короткое платье под цвет осенних листьев, и приятный загар лица и рук, и серьги-колечки в мочках ушей. Только паричок «под седину», эта нелепая дань моде, портил юное лицо девушки.
О, как она отличалась от тех, с которыми он работал!.. А потом случилось так, что вся ресторанная «обслуга» зашушукалась, мол, он вроде бы круто переменился… Переменился ли? Он не мог этого понять, но сдвиг в себе, нелады с самим собой он ощущал все больнее. Именно какая-то щемящая внутренняя боль о несодеянном терзала его. И с женою стало труднее: она жалуется, что он не понимает ее, не хочет понять… Ему же во много крат тяжелее было оттого, что он не только не понимал ее устремлений, но сам стал не понимать себя…
Сомнамбулически вперив взгляд в окно, схваченное по краям ледком, Чадин медленно покуривал сигару.
Познакомился он с Шурой на почтамте. Она работала в отделе «Прием и оплата переводов». Он ежемесячно посылал матери в далекую Брянщину немного денег. Мать в письмах благодарила троекратным: «…спасиба сынок, спасиба за помачь, детка, большое спасиба, тольки пишишь ты редка, бутта чужой ты мне…» Она просила его наведаться с женою хоть ненадолго в родное село. Читая эти материнские безграмотные строчки, он испытывал стыд, чистосердечно раскаиваясь в своем эгоцентризме: на солнечном юге он побывал дважды, а на родине — не удосужился.
Шура понравилась ему простотой и своей непритязательностью. Такою она показалась ему вначале. Потом — свадьба на много персон; деньги у него уже были…
Чадин стряхнул пепел сигары на журнал и поморщился: он вспомнил, как солгал матери, что заведует рестораном, а та ответила: «…Любый мой сынок, диву я даюся, патаму что твой батька усю жисть руками робил, плотничал, а ты аказываецца галавой узял…» Он взял головой…
Чадин поперхнулся от злой затяжки, шумно встал и, не взглянув на притихших соседей, вышел в тамбур. Тут грохотало, несло в щель снежной пыльцой, сквозило. Он прислонился плечом к стенке, глядя на мелькающий за стеклом кустарник на заснеженных откосах. Начинало распогоживаться; низкое солнце робко выбиралось из тучек, дымно-морозные дали светлели, отливали чистой синью.
— Ничего, вывернемся… — проговорил Чадин, приободряясь от звука своего уверенного голоса; он настроился пооптимистичней и представил себя уже в тайге, с ружьем, одинокого и все же счастливого.
Почему-то ему так казалось, что там он обретет столь желанный покой; ведь ему только тридцать семь, а он ожирел, полысел и стал частенько раздражаться по пустякам.
В полдень он стоял на перроне намеченной станции; а спустя полчаса уже знал — попался дядька говорливый такой, — что до настоящей тайги надо ехать еще автобусом верст этак семьдесят, потом немного и на попутной машине потрястись, пока не доберешься до совхоза, а там уже начинается и она, великая тайга-матушка, еще не тронутая пилами, не разбуженная гулом моторов.
Чадин не медля купил билет на автобус и как уселся на заднее сиденье, так и полудремал всю дорогу, до конечной остановки; он заставлял себя не углубляться ни в какие размышления, старался забыть мелкие неприятности по работе и вообще проделывал нечто вроде аутотренинга, внушая себе: «Все хорошо. У меня все в порядке. Никаких проблем».
Ему повезло с попуткой: подсел на новенький ЗИЛ, сверкавший на солнце лаково-зеленой краской. Шофер оказался хотя и не очень-то словоохотлив, но видом своим под стать машине: молодцеватый здоровяк с ясно-карими глазами, в новой фуфайке и в шапке из кроличьего меха. В кабине было уютно, чисто, ничто не звякало и не брякало, и только упруго подкидывало на сиденье. Укатанная снежно-каменистая дорога бугрилась, огибая сопки, поросшие дубняком и орешником с ржавой скрюченной листвой. Невысокое солнце светило в кабину сбоку. Чадин жмурился, радостно поглядывая на склоны