Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот очень характерная запись этого наблюдателя. Его интерес к проблемам канализации, которые в Индии — удел одних только уборщиков отхожих мест, — отнюдь не встретил широкой поддержки. Достаточно лишь заглянуть в уборные международного аэропорта в Нью-Дели.
Индийцы испражняются повсюду — гадят на пол, в мужские писсуары (можно лишь гадать, в результате каких йогических выкручиваний им это удается). Опасаясь скверны, они садятся не на унитазы, а на корточки, и все туалетные кабинки уделаны следами их неудачной стрельбы. Никто этого не замечает.
* * *
В Европе, да и в других странах, в железнодорожном спальном вагоне лучшим местом считается верхняя полка. Там укромнее, не мешают свешивающиеся чужие ноги или раскрывающиеся двери. В Индии же, где у верхней полки есть дополнительное преимущество — там меньше пыли, — люди предпочитают нижнюю полку, и не потому, что там легче постелить белье — для этого существуют проводники и прислужники, — а потому, что для карабканья на верхнюю полку нужны физические усилия, а физических усилий следует избегать как унизительных.
Билет в этот экспресс до Дели заказывал для меня высокопоставленный железнодорожный чиновник, поэтому мне, естественно, отвели нижнюю полку. Моему спутнику было лет сорок. Судя по костюму, он мог быть или старшим клерком, или университетским преподавателем. Он был расстроен тем, что ему досталась верхняя полка. Он жаловался на это сначала проводнику, а потом, когда поезд тронулся, — самому себе. Я предложил ему поменяться местами. Он воспрянул духом, но просто продолжал стоять и ничего не делал. Проводник уже застелил ему постель на верхней полке, и теперь он собирался дожидаться следующей остановки — а до нее оставалось еще два часа, чтобы пришел проводник и постелил ему внизу. А мне хотелось сейчас же лечь отдохнуть. И я взялся за работу проводника. Тот человек улыбался, но помочь не предлагал. Я вышел из себя. Его лицо сразу же приняло то выражение индийской непроницаемости, которое указывает на то, что общение прекращено, что индиец устраняется от ситуации, понять которую он не в силах. Физический труд — это унижение; только иностранец может думать иначе:
Разрыв между умственным и телесным трудом превратил нас в самую недолговечную, самую неизобретательную и самую эксплуатируемую нацию на земле.
Этот наблюдатель, этот обреченный на провал реформатор, разумеется, — Мохандас Ганди. Махатма, «великая душа», обожествленный отец нации: его именем названы улицы, парки и площади, его память повсюду чтят статуями и мандапами[29], а в Дели — Раджгхатом[30], куда посетитель должен приближаться, ступая босиком по раскаленному песку; его украшенные гирляндами портреты висят во всех лавках, торгующих бетелем, висят в сотнях контор: человек с обнаженной грудью, в очках, излучающий свет и добро; его внешность настолько знакома, что, упростившись до карикатуры, до контуров, высвечиваемых электрическими лампочками, она уже стала привычной частью украшений для дома, где справляется свадьба. И, несмотря на все это, он остается наименее индийским из индийских вождей. Он глядел на Индию так, как не умел глядеть на нее ни один индиец; в его видении была прямота — и в самой этой прямоте заключалась революционность. Он замечает в точности то, что замечает здесь иностранец; он не согласен игнорировать очевидное. Он видит и нищих, и бесстыжих пандитов, и грязь Бенареса; он видит чудовищные антисанитарные привычки врачей, адвокатов и журналистов. Он видит черствость индийцев, нежелание индийцев смотреть в глаза реальности. Ни одно индийское воззрение, ни одна индийская проблема не ускользает от него; он смотрит прямо в корни закосневшего, разложившегося общества. И картина Индии, проступающая из его учений и наставлений, сохраняется и тридцать лет спустя: живое доказательство того, что его идеи потерпели крах.
Он видел Индию так ясно отчасти потому, что был колониальным жителем. Он окончательно обосновался в Индии лишь в сорок шесть лет, до этого проведя двадцать лет в Южной Африке. Там он видел, как живет индийская община, разлученная с индийской средой; контраст способствовал четкости видения, критичность и разборчивость — самоанализу. Ганди являл собой колониальную смесь Востока и Запада, индуизма и христианства. Неру — в большей степени индиец; он питает романтическую любовь к стране и ее прошлому; он все принимает близко к сердцу, и ту Индию, о которой он пишет, узнать нелегко. Ганди же никогда не теряет критичной остроты взгляда, все меряющего Южной Африкой; он никогда не впадает в хвалебный тон, разве что на туманный индийский манер, восхищаясь славой Древней Индии. Но именно Ганди, а не Неру, придает одинаковое значение и решениям, принятым на конгрессе, и тому обстоятельству, что тамильские делегаты ели отдельно, боясь, что их осквернит вид нетамильцев, и тому, что некоторые делегаты, позабыв об отсутствии уборщиков экскрементов, ходили справлять нужду на веранду.
И ударение, которое он делает, правильно: ведь речь здесь идет не просто о проблемах гигиены. Взяв за отправную точку этот случай, когда делегаты важной ассамблеи испражнялись на веранде, можно проанализировать состояние всего больного общества. Гигиена связана с кастой, каста — с черствостью, несостоятельностью и безнадежной разобщенностью страны, разобщенность — со слабостью, а слабость — с владычеством чужеземцев. Вот что увидел Ганди и чего не видел в упор ни один истинный индиец. Для этого требовался прямой и бесхитростный взгляд с Запада; и полезно вспомнить, что сразу после возвращения из Южной Африки Ганди изрекает христианские, западные банальности с настоящим пылом первооткрывателя: «Перед Престолом Всевышнего нас спросят не о том, что мы ели или к кому прикасались, а о том, кому мы служили и как. Если мы поможем хотя бы одному несчастному, попавшему в беду, мы заслужим милость в глазах Бога». И новозаветный тон не кажется здесь неуместным. Именно в Индии, именно благодаря Ганди нам вдруг становится понятно, какой революционной была когда-то ныне столь обычная христианская этика. Индуисты, поднапрягшись, могли бы разглядеть в этом идеале служения «бескорыстное деяние», о котором говорится в Бхагаватгите. Но это лишь извечное индийское искажение, извечная индийская попытка все новое переварить и свести на нет. Бескорыстное деяние Гиты — это призыв к самоосуществлению и в то же время подтверждение своего статуса; оно противоположно тому служению, которое Ганди, индийский революционер, выдвигает в качестве выполнимого повседневного идеала.
Дух служения, экскременты, труд ради хлеба, честь уборки мусора и снова экскременты: навязчивые идеи Ганди — даже когда мы уберем ненасилие, когда оставим в стороне все его представления о собственной роли, и сосредоточимся на его анализе Индии — кажутся несовместимыми и порой неприятными. Но они стояли для него рядом; они образуют логическое единство; они соответствуют прямоте его колониального мышления.
* * *
Поглядите на эту четверку, что моет ступеньки вон той отвратительной на вид бомбейской гостиницы. Один выливает воду из ведра, второй скребет по плиткам метлой из прутьев, третий сгоняет тряпкой грязную воду вниз по ступенькам, чтобы она стекала в ведро, которое держит четвертый. После такой «уборки» ступеньки остаются такими же грязными, какими были; только теперь над почерневшими плитками плинтуса стены заново забрызганы грязной водой. Уборные и ванные комнаты чудовищны: из-за этих ежедневных поливок волглое дерево вконец прогнило, а бетонные стены позеленели и почернели от слизи. И нельзя пожаловаться на то, что гостиница грязная. Ни один индиец с вами не согласится. Тут ведь держат четверых уборщиков, а в Индии достаточно того, что уборщики ежедневно приходят на работу. Им не обязательно наводить чистоту. Это лишь вспомогательная часть их предназначения, которое состоит в том, чтобы быть уборщиками, униженными существами, и совершать движения, подобающие этому униженному положению. Когда они подметают, то непременно горбятся; натирая полы в фешенебельном делийском кафе, они ползают на карачках и снуют, как крабы, под ногами посетителей, — стараясь никого не коснуться, никогда не поднимая глаз, никогда не поднимаясь. В городе Джамму можно увидеть, как они собирают уличную грязь голыми руками. Это — унижение, которого требует от них общество, и они охотно ему покоряются. Они — грязь; они и хотят быть похожими на грязь.