Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Совсем, да! Совсем!”
И Пётр головой затряс, просто счастлив был. На радостях выговорил даже по-немецки, словарный запас весь на этом исчерпав:
– Немец, добро пожаловать!
И пошел за ним в комнату я, и понял, почему теперь я немой.
14
Потому что немец в доме и впрямь петля, для хозяев горе. А за столом в комнате, кроме Наташи рыжей, еще подружка ее сидела свидетелем. И сразу взгляд на меня нацелила, глаза свои живые очень. Не знал я, о чем Пётр женщинам говорит, только ясно было, что на опережение сразу идет, молодец.
– Братишка мой на огонек! – объявил он, не иначе меня представляя.
И я раскланялся, угадав.
– Ну, близнец братишка прямо! – всплеснула руками живая девушка.
– Близнец не близнец, но похожи, да, – кивал мой Пётр. – И разницы между нами, правда, всего-то пять минуток!
– И кто ж старше? – оживлялась все сильней гостья, на вид тридцати лет.
Поколебавшись вдруг всерьез, Пётр все же в меня пальцем ткнул ревниво:
– Он!
Я только о смысле разговора догадывался, предполагал смутно, о чем они. Но, не понимая, понимал, что слова при игривости всей опасные и что рыжая Наташа уже к игре этой подстроилась ловко, вопросы свидетеля заранее отсекая:
– Из Саранска он, уроженец Мордовии. Сейчас в командировке по соседству тут в Угловом, в рабочем там общежитии.
Пётр настойчиво меня при этом к двери подталкивал в соседнюю комнату. Но гостья еще спросить успела, на щеку мою показав:
– А это у него такое чего?
– Производственная травма, – не соврала Наташа со вздохом.
– И все молчит в тряпочку!
– Немой братишка, такой вот, – развел руками Пётр.
Девушка прямо в восторг пришла:
– Немой хорошо. Не узнает никто!
Она все хохотала, облокотившись на скатерть, звенели даже рюмки на поминальном столе. И вдруг в мгновение ока я оказался у нее в руках. Каким-то чудесным образом сам включился проигрыватель, быстрые пальчики гостьи пластинку завели, и вот хохотушка уже вела меня в танце. Но тут же и выяснилось, что с виду только такая она шальная, от скромности своей и зажатости, и это куда мне понятней было, чем русский язык. Я пальпировал ее худые ребра, и бедняжка деревенела все сильнее и смущалась, волнуясь по-настоящему. В конце концов уже чуть не плакала, избегая встречаться со мной живыми глазами. И тут же Пётр грубо довольно наши объятия разомкнул:
– А денек-то, того… ну, для танцев не очень подходящий.
Партнерша моя к рюмкам опять приземлилась и сказала голосом звонким:
– А Зойка рада была бы, вот рада! Она танцевать сильнее всего любила!
Пётр воспользовался, что я свободен временно, и скорее втолкнул в эту самую соседнюю комнату.
15
Тащил и притащил, зачем? Комната как комната, клетушка, кроватки две влезают еле. Дети Петра сопели во сне, свет лунный сквозь шторы на лица пробивался.
Пётр на детей кивнул: “Видишь, как у тебя, двое тоже”.
И мой сразу вопрос: “Тебя вызывали уже?”
Пётр и не понял, от жестов отвыкнув.
Пальцы мои пробежались по спинке детской кроватки: “Приходили уже к тебе, да или нет?”
Он махнул мне: “Сядь, садись”.
Я кое-как присел в тесноте.
– Да или нет? – спросил, забывшись, по-немецки, волновался.
Брат-близнец сидел, схватившись за голову. И на луну отвлекся: “Луна, плохо. Подстрелят. Могут”.
Показал, как подстрелят, пока бежать обратно буду. Жест отработан был: палец к виску, моему теперь. И головой замотал: “Нет. Не было никого. Тихо всё”.
“Хорошо, если тихо”.
Усмехнулся Пётр, глаза блеснули: “Страшней еще”.
Мы замолчали. Дети сопели, один похрапывал даже.
Пётр ко мне придвинулся, на лице мука была: “А вдруг они?.. Не знаю, выдержу или нет, боюсь”.
И засмеялся громко, кукиш показал: “Вот им!”
Я смеяться тоже стал, показывать. Макушку свою демонстрировал: “Лопатой меня огрел!”
“Я?”
“Ты. Забыл?”
Дети от нашего буйства притихли и опять засопели.
Пётр поднялся, я удержал: “Посидим. Посидим еще”.
И мы всё сидели, потеряв счет времени, и дети под опасной луной мирно сопели. Я понял, зачем Пётр меня привел.
Кулачок в стену простучал, гостья о себе напомнила:
– Где вы там, эй? Ухожу я!
Нет, мы не слышали.
16
Вернулись когда, Наташа в комнате за столом уже была одна и улыбалась Петру своему, за которого в огонь и в воду, а мне даже приветливо особенно, гость все-таки.
И внезапно лицо рыжей на глазах кривиться стало, морщиться, и я отчаяние на нем вдруг разглядел, ненависть прямо. И кашлять стала, а на самом деле это она так рыдала, кашляя и ладонями не прикрываясь:
– Зачем, ну зачем они сюда к нам? Мы жили хорошо, так хорошо! И приехали! Боже мой, зачем они!
От кашля ее я попятился. Ни слов, ни жестов не надо было, чтобы понять. И в секунду ту же в руки гостьи опять угодил – и на счастье свое, точно. За спиной моей у двери спасительница стояла, из тьмы уличной вдруг возникнув:
– Я боюсь одна!
И без слов опять обошлось. Тотчас я девушку хитрую обнял, провожатого изображая и уловке ее только радуясь.
17
На той же улочке жила, в двух шагах, ясное дело. Прошла в калитку, увлекая за собой. И сразу я влетел губами в ее неумело раскрытый рот, сама мне обернулась навстречу.
На крыльцо поднялись, и она дверь нетерпеливо в дом отпирала, громыхая связкой ключей. Опять обернулась, поцелуями стала осыпать, чмокая по-детски ртом. Я, как мог, отстранялся безгласно, в планы не входило.
И вдруг замерла она, к груди плоской мое лицо прижала чуть не как мать:
– Бедный мой! Как тебя?
Я откликнулся, поддавшись:
– Ханс. Почему бедный?
– Уж не знаю почему!
Шептались мы по-немецки. Я вырвал у нее свою голову, отскочил, очнувшись. Пошел, пятясь, к калитке. Она смеялась:
– У меня в школе по языку пятерка была!
Бежал по улочке мимо заборов. Она следом из калитки выпрыгнула, за мной даже бросилась, в раж свой шальной привычно войдя:
– Ханс, подожди! Куда ты, Ханс, глупый! Да ты сам еще вернешься, увидишь! Сам! Ханс, Ханс!
Но тут немецкую речь лай перекрыл, теперь собаки за мной мчались, стая целая. И одна злая особенно оказалась, лютая просто. Сзади наскакивала, лапами в спину толкала, повалить пытаясь. И я в ужасе так припустил, прыть проявил вдруг такую, что угнаться никто не мог, невозможно было. Ни собакам, ни девушкам даже шальным.