Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, дядька Эдисон, как раз и отличался почти уродливым отсутствием притворства; он никогда не делал вида, что вот какой-то человек ему необычайно интересен, и не боялся обижать, отодвигать, отпихивать, не замечать в упор, и это было многим лучше, чем, скажем, эта вот ненатурально-бодрая, с развязным смехом и похлопыванием смачным, участливость седьмой воды на киселе, эти вот лживые восторги их: «Ого, как вымахал! Да тебя не узнать! А ну-ка покажи себя…» — дистиллированная пошлость однообразно-бесконечных родственных расспросов: чем занимаешься? Твое? Играешь? Увлекаешься? По дедовским стопам? Подружка уже есть?
Вот, в этом все и было дело: Ордынский с самого начала проникся к дядьке восхищением — особый род влюбленности, в старшего брата или в старшего товарища, в блатного кореша, который кулаками и воинственной наглостью наводит страх на весь район и не нуждается в друзьях, а только в свите прилипал — однако почему-то выделяет тебя среди других, таких же щуплых и запуганных шкетов, общается на равных, и мерещится уже какая-то надежность, прочность невероятной между вами дружбы, взаимного обмена, чудесной передачи, перехода к тебе как будто части его свойств — его победной силы, бесстрашия, самоуверенной небрежности в общении с девчонками. Вот так и он, наверное, от Эдисона ждал — кому-кому, а дядьке было чем вот в этом плане поделиться.
Брат матери, носивший редкое, смешное, электрическое имя, еще когда предстал перед Иваном образчиком поджаро-ладной мощи: безвозрастный, как бог, облитый мышцами, весь словно туго свинченный, он мог встать на руки, удерживая тело земле почти горизонтально, а уж когда со скукой подгреб к себе футбольный мяч, брезгливо поднял в воздух, удерживая вечность на носке, стал «набивать» с изящной непринужденностью, выкидывая разные финты, Иван и вовсе захотел, чтоб дядька никогда не уезжал. Идете с ним по улице — все просто загибаются от зависти, и девки смотрят на Ивана странными глазами, как будто вот и в самом деле ему передалось, он стал сильнее, краше, как-то прочнее, что ли, несомненнее. Нет, кроме шуток, он хотел быть с дядькой — рядом. Тот мог бы многое Ивану рассказать известно про кого, он знает все подходы к женщинам, Иван бы много хотел узнать такого… Да только дядьке что? — сто лет забыл про всякого Ивана. Вот даже и не встретил — хоть и обещал.
Все разошлись, Иван остался в пустоте, не то чтоб растерялся, как иностранец, как провинциал в многоязычном гомоне огромного аэропорта, но как-то слишком он готовился вот к этой встрече с дядькой Эдисоном, готовил верный тон и выражение лица: смешно сказать, но он и в самом деле на дядьку был обижен крепко и собирался с ним здороваться с демонстративной, отчуждающей холодностью — произнести с десяток обязательных, опрятных, пустотелых слов и показать, что он, Камлаев, ему совсем не интересен, что он, Иван, в его наставничестве, дружбе не нуждается.
— Камлаев! Ордынский! Двойной! — без выражения ударил в спину окрик. — Иди-ка сюда, идиот.
Небритый, как он был всегда небрит задолго до теперешней мачистской моды, невозмутимо-ясноглазый Эдисон сидел в каре пластмассовых сидений, единственным зрителем будто в пустом кинозале. Кривясь и морщась так, словно у кресла дядьки люто вспыхивала сварка, вымучивая новую гримасу безразличия, стоической готовности отбыть повинность первых слов, рукопожатия, Иван поплелся, подступил, и дядька, не вставая, раскинул с пародийной, шутовской растроганностью руки:
— Ванька! Неужто ты? Вот веришь — не узнал! Смотрю, смотрю, а это ж Ванька наш! — закусывал губу, как будто та плясала, моргал отчаянно, как будто — голос крови… еще откинулся как будто для того, чтобы получше разглядеть и закачать башкой, зацыкать языком с дебильной клоунской восторженностью: — Да, это Лелькин парень — вымахал-то как! Я ж вот таким еще тебя, буквально, по пупок! Нет, ну а стал-то, стал! Ты как, надолго к нам?.. Нет, ты давай, садись, рассказывай, рассказывай. Какие планы, а?
Мне Лелька всё — по дедовским стопам. Всерьез надумал? Вот прямо в живодеры — р-раз!
— Ну, может, хватит, а? — Иван вскипел, одновременно поражаясь, как дядька точно угодил, воспроизвел шаблоны, мимику, слова, вот это пьяное радушие, вот эту доверительность поганую; был и занятный, и слегка пугающий разлад между отточенной яростной жестикуляцией, живой подвижностью каких-то мелких мышц и совершенной «внутренней» непроницаемостью дядьки Эдисона, жестокой безучастностью, холодной отстраненностью уже как будто и от самого себя…
— Да ты чего? Такая увлеченность — уважаю. — Камлаев был неумолим. — Ну а как сам? Девчонка уже есть? — Он понимающе прижмурился… и оборвал, как будто опустил рубильник, выключил поганое радушие, блудливую улыбочку, прищур. — Ну что, двойной, здорово, что ли, — подал Ивану выразительную руку.
Иван, презирая себя за спохватку, поспешность, пожал:
— Ну как бы здравствуйте.
— Какой-то странный ты. Смотрю — кривишь все морду, словно провинциальный чайлд-гарольд на танцах в сельском клубе. Оставь меня, мне ложе стелет скука.
— Ну это как бы… ну, защитная реакция, — признался Иван.
— Я понял, понял. Столько энергии, мимических усилий, сколько мы тратим на защитные реакции, — это бы можно было атомный реактор заменить. — Он, Эдисон, как будто постоянно забегал вперед, автоматически и безусильно опережая все Ивановы реакции своим готовым точным знанием о них, и совпадение реальной Ивановой душевной жизни и Эдисоновой опережающей догадки было полным. — А почему так, а?
— Страх показаться слабым. Всегда противно о чем-то попросить другого, заранее зная, что он тебе откажет. Да и вообще… ну, это типа как вот звери, чтоб испугать противника, показывают зубы, встают на цыпочки, чтоб показаться больше и сильнее, чем они есть на самом деле.
— Да, верно. Но знаешь, я тебе скажу другое — сокрытие подлинных намерений. Две трети всех ужимок, натужного актерства, физиономий кирпичом необходимы для сокрытия подлинных намерений… ты начал о звериных атавизмах, которые достались нам от братьев наших меньших… что это способ напугать. Но также верно и другое, брат, обратное: ужимки нам необходимы, чтоб спрятать нашу изначальную звериность, ну а конкретно — наши гениталии, инстинкт… — Не прекращая говорить, он все высматривал по сторонам кого-то и вдруг напрягся, замер, проткнув кого-то за спиной Ивана взглядом, похож стал на мгновение на собаку, почуявшую дичь. — Пойдем, я покажу тебе. Пойдем, пойдем, пойдем… — разжался, ринулся, Ивана дернув за собой, за лямку рюкзака, засеменить заставив, еле настигать.
Куда — не понимал. А глянул — обомлел: там голубые стюардессы сумрачно-надменно, в спокойствии потустороннем рассекают обыкновенно-земнородную толпу; четыре пары долгих ног, цок-цок — рвет юбку шаг, под строгой униформой лепятся, переливаются объемы, округлости опорных меркнут и моментально вспыхивают снова; сидят пилотки набекрень на горделиво вздернутых, с балетными прическами, головках. Манеж императорский, конный патруль, десант с далеких звезд, ожившая реклама «Летайте самолетами «Аэрофлота»!». И Эдисон — за ними. Мгновенно настигает и держит общий ритм с красавицами, шаг, в таком же — будто издеваясь — заоблачном бесстрастии дефилирует. И он, Иван, — за дядькой, за ними, собачкой за хозяином, на зыбких, будто пустотелых, как в воду, уходящих в пол ногах.