Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да при чем тут ваши чувства? — однажды взорвалась я. — Ирма прекрасный работник, а ваши чувства — ваше личное дело!
— A-а, и вы с нею заодно? — И начальница смерила меня прицельно-оценочным взглядом следователя, по которому я тут же поняла, что ее классово-партийное чутье обострилось. Кого-кого, а своих врагов они научились узнавать в лицо. Спорить с ней было опасно.
Но я опять отвлеклась. Вернемся к проблемам любви, к проблемам того отвратительного, бессмысленного и бестолкового спаривания, которое даже проституцией-то назвать нельзя, потому что проституция стоит рангом выше, уже в силу определенности этого понятия, где сами собой подразумеваются деньги, судьба, рок, иногда — темперамент, то есть факторы, напрочь отсутствующие в нашем повальном социальном блядстве.
Проблемами любви в нашем коллективе особенно была озадачена и озабочена Люся Брошкина по кличке Стихийное Бедствие.
Это любвеобильное существо было похоже на суматошную белую мышь или ошалевшего мартовского зайца. У нее была вечно опухшая со сна или с перепоя круглая мордашка, на которой, как голубые пуговицы, торчали круглые испуганные глазенки. Красные веки с неизменной слезой: то ли от избытка чувств, то ли от ядовито-зеленой краски, которой она их подводила. На голове Брошкина носила вечно съехавший набок парик. Волосы у нее были вполне нормальные, но она скупала парики в неограниченном количестве, тратя на них все свои деньги, предпочитая самые невероятные оттенки — от голубого до фиолетового.
— Вместо одного такого парика можно купить отличные сапоги! — возмущалась Клавка-Танк, ее лучшая подруга.
— Знаю, — гордо соглашалась Люся. — У меня самые лучшие парики, каждый — восемьдесят рублей. — И она продолжала скупать парики, нимало не заботясь о своей обуви, стоптанной и грязной.
Из одежды Брошкина предпочитала бальные платья, желательно с люрексом. Из декольте частенько выглядывал капроновый чулок, который она запихивала в бюстгальтер, чтобы увеличить объем груди.
Ела она что придется, где придется и как придется. Заглатывала пищу не прожевывая, не различая ее вкуса, жадно и бестолково. Любила всякую гадость вроде вокзальных пирожков, отчего обычно страдала желудком.
От нее постоянно воняло кошкой. Чтобы перебить этот запах, она обильно поливалась духами, но такими плохими, что у всех вокруг начинало першить в горле.
Она работала у нас ретушером, и работала ужасно, постоянно опаздывала и бюллетенила, все перевирала, теряла и путала, а главное — своими сумасбродными выходками не давала работать окружающим.
По утрам она была просто невменяема, потому что, страдая бессонницей, на ночь глотала огромное количество снотворных, от которых потом до обеда не могла прийти в себя и совсем ничего не соображала. Тупая и апатичная, она едва держалась на стуле, на вопросы не реагировала, глядела перед собой в одну точку мертвым взглядом и своим видом напоминала уже не зайца, а скорей висельника. Зеленоватое мертвое лицо ее было ужасно, челюсть отвисала, а изо рта лопатой вываливался прокуренный черный язык.
Но в обед она выпивала бездну кофе, и тупая апатия внезапно сменялась бестолковым лихорадочным возбуждением. Вторую половину рабочего дня она вся бурлила, кипела и клокотала, как молоко на плите. Предметы валились у нее из рук. Вся порыв, мельтешение — она вспархивала на стул с ногами, дергалась на нем, вертелась и кудахтала, отчего стулья под ней то и дело разлетались в щепки.
Бывало, сидит себе тихо, в кои веки работает. И вдруг как подскочит, как завопит дурным голосом:
— О дайте, дайте мне свободу! Я свой позор сумею искупить. Спасу я честь свою и славу, я Русь от недруга спасу! — да как хрястнет кулаком по столу!
Бабы, конечно, ругаются. Кто кляксу из-за нее поставил, лист испортил, кто от неожиданности подавился конфетой, кто радио слушал, кто вдруг хохотать начинал, — словом, шум, гам, бестолочь… Только угомонились и за работу принялись, а Брошкина опять вспархивает со своего стула.
— Ой, девочки! — восторженно щебечет она. — Какие я себе колготки купила! — И она прыгает по комнате, задрав юбку, демонстрируя свои кривоватые ноги.
Бабы с опаской косятся на ее резвые пируэты, — того и гляди, что-нибудь заденет и опрокинет. И вздыхают облегченно, когда она наконец выпархивает прочь из комнаты и куда-то надолго пропадает. До сих пор у меня звучит в ушах ее звонкий пионерский голосок:
— Девочки! Давайте на Первое мая сошьем себе новые бальные платья и будем праздновать, праздновать, праздновать!
— Водку пить, что ли? — интересуется Клавка-Танк.
— Пошлячка ты, Клавка! — в гневе восклицает Брошкина. — А вот я назло тебе приду на майские в серебряном бальном платье.
— Приходи, приходи, — ворчит Клавка. — Только нагрудник надень, а то опять заблюешь.
— Ты!.. ты!.. Знаешь, кто ты? Вивисектор ты! — Брошкина заходится в праведном гневе.
— А что такое вивисектор? — интересуется Капелька, или Крошка Капа.
— Вивисектор — это палач клопов и тараканов, — звонко чеканит Брошкина. — Ходит и поливает всякую живность хлорофосом.
— Ага, — кивает Клавка. — Я и говорю, что всяких блох и мандавошек надо травить хлорофосом.
— А-а-а! — кричит Брошкина. — Все слышали, кем она меня назвала?! Я подам на нее в суд! Я… я… я ей покажу! — Но тут ее крики срываются на рыдание, и, все сметая на своем пути, она летит плакать в уборную.
Клавка тяжело вздыхает ей вдогонку, поднимает опрокинутый стул, кряхтя и матерясь ползает по полу, собирая рассыпанные карандаши и прочую мелочь.
— Тьфу ты, блин! — в сердцах ворчит она. — Разве это баба? Это стихийное бедствие. Да с такой и рядом-то сидеть опасно, не то что в постели лежать… Блин! Блин! Блин!
Намек понятен всем. Дело в том, что Люся Брошкина, это абстрактное существо, всю свою жизнь была одержима мечтой о любви, и не просто о любви, а любви идеальной. Что она под этим подразумевала и откуда в ней взялась эта безумная мечта, трудно сказать. Из всех видов любви этот темный, больной и грязный комок плоти выбрал именно любовь идеальную. Она не хотела ее покупать, завоевывать, заслуживать. Нет, она мечтала о бескорыстной, высокой, неземной любви, которая вдруг, откуда ни возьмись, посетит и озарит ее убогое существование. Бесполезно было объяснять ей, что такая любовь встречается на свете крайне редко, что скорее это мечта. И мечта духовная. То есть мечта духа, а не материи. Нет, Брошкина была заядлая материалистка, она мечтала о телесной идеальной любви.
Темная, заблудшая, наивная душа, она не подозревала о своих реальных возможностях и потребностях. По природе вещей ей, наверное, была положена крепкая, добротная семья, дети, пеленки, обеды, стирки. Но она этого не знала. Она претендовала на большее, она мечтала о чем-то большом и чистом.
— Вымойте слона, — смеялись сослуживцы.
Но смеялись они скорее над собой. Все они недалеко ушли от Брошкиной, все мечтали о чистой любви и беспощадно разрушали, крошили и уничтожали любые ее жизненные формы. Все они не умели любить, не знали, что это такое, о культуре любви даже не подозревали и вообще поголовно были безнадежно фригидны, неуклюжи и бездарны. Все они умели только мечтать. Я ни капли не сомневаюсь, что многие из них не задумываясь пошли бы за любовь на каторгу, в Сибирь, на костер, с радостью бы проглотили яд во имя любви… но не ради любимого.