Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Больше всего мне не хотелось прослыть маленькой провинциалкой. Я врала, для того чтобы меня воспринимали всерьез. Я отождествляла себя с героинями романов. Пьер Декурсель написал их множество, и они сослужили мне хорошую службу. Чтобы не обнаружить себя настоящую, я превращалась в одну из его героинь».
У нее не было, как у Жижи Колетт[79], тетушек из высокого полусвета, которые занялись бы ее образованием. Она все должна была постичь сама. Эмильенн д'Алансон помогала ей, как умела.
— Я встретила в ту пору только одного серьезного человека — Эмильенн д'Алансон, — сказала мне Коко.
В прекрасной статье, написанной Кокто к пятидесятилетию «Максима», он набросал портрет Эмильенн д'Алансон:
«…Славная девушка. Блондинка с вздернутым носиком, с ямочками на щеках и смеющимися глазами, она вела себя не так, как ее товарки (кокотки). После великих трагических актрис от «Максима» появляется актриса комедийная, Жанн Гранье[80] галантности, подруга жокеев и жиголо. Она останавливается у столиков, пожимает руки, расспрашивает, отвечает. Но Эмильенн, которую вы видите, не принадлежит нашей эпохе, ваши лица ее смущают, сбивают с толку. Она удивляется и спрашивает себя, не ошиблась ли она рестораном. Она поднимает свои правдивые глаза. Узнает кожаные эмблемы на стенах, гербы, арабески из красного дерева[81]. Она «не понимает».
Она прекрасно понимала князя де Саган, который говорил ей:
— Есть некоторые физические удовольствия, какие я никогда не позволю себе с дамами.
— Ах, князь, вы готовите себе очень грустную старость, — отвечала она.
«Старуха, — твердила Коко, — Этьен Бальсан любил только старых. Он ничего не понимал во мне. И тем не менее, когда я ушла…»
Во время своих парижских дебютов и в маленьком бальсановском мирке Компьена, когда она рядилась в героиню Декурселя, Коко использовала, кроме лжи, еще одно оружие против снобов, против тех, кто пугал ее: оружие всех застенчивых — агрессивность.
Она говорила:
«Мне рассказали о признанной в ту пору красавице Полин де Сен-Совер. Она хотела со мной познакомиться. Я пригласила ее на чашку чая. Потом меня спросили, что я думаю о ней:
— Отвратительная!
— Как это, отвратительная?
Все смеялись. Я сказала:
— Она выглядит злой, жестокой и грязной. У нее в волосах рисовая пудра. И такой грубый, резкий профиль.
Ей было тридцать лет. Это тип женщины, который до сих пор я нахожу отвратительным. Ах! Они многому меня научили, эти люди!»
Можно запомнить это «Ах! Они многому меня научили, эти люди!» Это было объявление войны! А эти люди хохочут:
— Слышал, что Коко говорит о Полин?
— Что же?
— Что она безобразная!
— Не может быть!
— Что она грязнуха!
— Нет!
У них перехватывает дыхание:
— Ты представляешь наглость этой девчонки?
Подразумевается: ее вытащили из дыры, а она ничему не удивляется, всех находит грязными и безобразными. В глубине души Коко была поражена, спрашивала себя:
«Послушай, почему они смеются над гадостями, которые я выпаливаю просто так, чтобы ободрить себя?»
Она говорила:
«Я была испуганной маленькой девочкой. Маленькой провинциалкой, которая ничего не знала, решительно ничего не смыслила».
Она усвоила, что агрессивность вознаграждается. Слушала во все уши и смотрела во все глаза. Она еще не произносила монологов. Она обнаружила, что так называемый «Весь-Париж» делает много шума из ничего, что уверенность этих парижан поверхностна и хрупка, что их очень легко поразить и обезоружить.
— Добиться успеха в Париже нетрудно, — говорил мне Кокто во время Освобождения, — трудно удержать его. Что же касается меня, то вот уже двадцать лет, как я их донимаю.
Их? Кокто имел в виду тех же людей, что и Коко, когда она вздыхала: «Ах! Благодаря им я многое поняла».
О Коко Жан Кокто говорил:
— Она грозный и беспощадный судья. Она смотрит на тебя, наклоняет голову. Улыбается. И приговаривает тебя к смерти.
В 20 лет в Компьене или в Париже Коко не имела достаточно времени, чтобы оценить тех, от кого зависела. И прежде всего этих богатых молодых людей, в которых все женщины искали мужей для своих дочерей или любовников для самих себя…
Можно ли забыть, что в шесть или семь лет ее обманул мужчина, которого она любила, — отец, рассказывающий басни, уже готовый покинуть ее навсегда? Или, быть может, даже не давший себе труда рассказывать эти басни. Уехал, исчез.
Это могло повториться. Бальсан мог уйти или выпроводить ее. Ничто не связывало их. Если отец, первый мужчина в ее жизни, покинул ее, почему не мог сделать это и Бальсан?
Я вернусь, у нас будет дом, большой дом…
Она поверила отцу. Не заметила лжи в его глазах, не обратила внимания, что голос его дрожал. И потом… Покинутость, предательство. Приют. Унижение. Несчастье. С тех пор она не доверяла мужчинам. Это стало инстинктом. Вошло в кровь. Когда с ней говорили, как говорил ее отец, когда рассказывали небылицы, как это делал он, — нет, она не возражала, не затыкала уши. Не верила, подозревала! Она на тебя смотрит, она тебя судит. Кокто был прав и не прав. Она не судила с высоты своего превосходства, она спрашивала из глубины своей покинутости: какую боль, какое зло он может причинить мне, этот?..
И какое зло может принести мне эта?.. Если ей достаточно было одного взгляда, чтобы судить и осудить мужчину, то женщин она даже не удостаивала взглядом. Она их казнила без всякого суда.
Говорила:
«Все эти дамы (кокотки и другие) были плохо одеты, закованы в корсеты, грудь наружу, выставлен зад, так стянуты в талии, будто разрезаны на две части. Актрисы и кокотки создавали моду, и бедные светские дамы следовали ей — с птичьими перьями в накладных волосах, с платьями, волочащимися по земле и собирающими грязь».
А как же одевалась она сама?
«Как школьница. Я не могла одеваться иначе. В восемнадцать лет я выглядела пятнадцатилетней».
Не одевалась ли она так, потому что не имела средств одеваться иначе? Я знал восемнадцатилетнего юношу (и уверен, он не был исключением), который был беден и поэтому заявлял, что не придает никакого значения одежде, но при этом только и мечтал быть одетым по моде. Говоря о кокотках, Коко в порыве ностальгии сказала: