Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более всего удивило Загорского отсутствие нар. На чем же спать? Неужели прямо на полу? Ну, хорошо, сейчас весна и сравнительно тепло, а что же зимой? Да, впрочем, и весной на каменном полу можно запросто подхватить воспаление легких. И если больного не переведут в санчасть – а его, конечно, не переведут – песенка его спета. Да, между нами говоря, и в санчасти его могут не спасти. Не поторопился ли он нырнуть в этот ужас? Может, стоило подойти к расследованию с другой стороны?
– Здорово, братва, – жизнерадостно сказал Загорский. – Кто тут у вас мазу держит?
Однако никто из узников ему не ответил, на него глядели, как на выходца с того света. Даже обычно бойкие уголовники смотрели пустыми глазами. «В первую ночь постарайтесь не спать – это опасно», – вспомнил он наставление Когана. Он не обратил на это особенного внимания – что там за опасность может быть, не съедят же его, в самом деле. Сейчас он почему-то засомневался.
Сомнения его укрепились, когда настало время обеда. Каждому принесли по полфунта хлеба и пшенный отвар. Это была не каша, а именно отвар – все пшено из него аккуратно выудили надзиратели. Воровство, причем самое бесстыдное, добралось и до этого инфернального пространства. Побросав прямо на пол каике-то тряпки, заключенные уселись обедать.
– Это ничего, – не глядя на Загорского, чуть слышно прошептал сидящий рядом доходяга с худым и стертым, словно пятак, лицом, – наверху еще хуже. Там на весь день полфунта хлеба, и раз в два дня – кружка кипятка. Даже каши нет. Там бывает, друг друга едят… Когда охрана отвернется. Убили, спрятали, по ночам по кусочку отрезают и едят. Пока полностью не обглодают или пока вонять не начнет.
Нестор Васильевич, несмотря на всю его выдержку, содрогнулся.
– Тебя как зовут? – спросил он у доходяги; за недолгий срок в лагере он привык уже тыкать всем, кроме начальства – в конце концов, тут они все товарищи по несчастью, а хорошие манеры здесь только во вред.
– Веня, – отвечал сосед, глядя куда-то в пустоту.
– Какой Веня – Вениамин или Венедикт?
Тут сосед на миг вынырнул из прострации. В глазах его отразился слабый ужас.
– Не помню, – простонал он жалобно. – Ничего не помню…
– И не надо, – быстро сказал Загорский, – будешь просто Веня.
Сосед кивнул и, кажется, немного успокоился. Он все так же глядел в стену и челюсти его двигались, перемалывая сырой, как глина, хлеб. Время от времени он запивал его пшенным отваром. Загорский смотрел на него с жалостью, но помочь ничем не мог. Здесь, в лагере, слишком тяжелой казалась рука судьбы. Самое большее, на что он был способен – это попытаться спасти свою собственную жизнь. Ну, и если повезет – жизнь Алсуфьева. Впрочем, это позже, позже, когда он покинет Секирку. А сейчас надо было наладить контакт и отыскать Шурку Старого.
– Меня Василий зовут, – сказал Загорский деловито, – Василий Иванович.
Веня пару секунд сидел молча, потом на устах его заиграла бледная улыбка.
– Как Чапаева, – пробормотал он.
– Знаешь Чапаева? – живо спросил Загорский и напел тихонечко. – «Мы красные кавалеристы и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Угадал я, а?
Веня вздрогнул, замотал головой.
– Бытовик я, – сказал тихо и жалобно, – тещу убил.
Загорский помимо воли вздрогнул, вспомнив, что именно это преступление предлагал ему Сбитнев. Потом покачал головой и сказал слегка осуждающе:
– Тещу – это, брат, нехорошо. Тещу убивать – это безобразие.
На несколько мгновений воцарилось молчание, перемежаемое только хлюпающими звуками, которые издавали заключенные, дорвавшиеся до скудной штрафной баланды.
– А ты женат? – вдруг спросил Веня.
– Нет, – отвечал Загорский, – а что?
– Не женат ты, – в голосе соседа звенела горечь, – так как же ты можешь меня судить? Ты ведь тещи и в глаза не видел, особенно моей.
Тут Загорский решил, что пора, наконец, переходить к делу, и спросил Веню, не знает ли тот Шурку Старого. Веня горестно пожевал губами и сообщил, что он тут всего пятый день, а потому никого не знает. Обжиться надо, сказал он, осмотреться, а там уж видно будет, кто старый, а кто молодой.
Поняв, что сосед его так потрясен обстановкой, что кажется, начал заговариваться, Загорский решил подыскать кого посмышленей. Обычно к таковым относилась уголовная шпана. Собственно, и здесь ее было больше всех остальных заключенных. Однако, в отличие от самого лагеря, уголовники здесь, в изоляторе, никакого интереса к нему не проявили.
Что ж, если гора не идет к Магомету, она об этом сильно пожалеет…
– Братва, кто за старшего? – спросил Загорский.
Тут, наконец, на него лениво повернулись несколько человек из шпаны. Один, смерив его взглядом, процедил лениво:
– Ну, к примеру сказать, я старший… А ты кто будешь – обзовись.
Загорский назвался, но имя его не произвело никакого действия. Видимо, почти все тут сидели больше недели и театрального триумфа Нестора Васильевича не застали. Судя по всему, придется начинать с нуля…
Из разговора с блатными выяснилась крайне неприятная вещь. Действительно, около недели назад в Секирку привели Шурку Старого, но поместили его не на первом ярусе, общем, а на втором, в строгаче. Более того, поместили Старого в отдельную камеру, после чего от него не было ни слуху, ни духу.
– Братва с верхнего яруса, наверное, больше знает, – подытожил разговор главный уголовник.
Загорский поднял глаза вверх: а как бы с ней связаться, с верхней братвой?
– Проще пареной репы, – отвечал старшой, – надо самому туда попасть.
Шпана заржала. Загорский, однако, шутку это смешной не нашел. Стоит ли двигаться дальше, выдержит ли такое испытание его извечная удачливость? Вообще говоря, на Соловки он явился, чтобы спасти Алсуфьева. Даже эта идея показалась Ганцзалину дикой и безумной. Можно себе представить, что бы он сказал сейчас, увидев, в какие обстоятельства по собственной же воле попал его хозяин.
Да, надо было, конечно, спасать Алсуфьева, а не заниматься расследованиями постороннего убийства. Вот только убийство это неожиданно оказалось совсем не посторонним, а напротив, имеющим к нему прямое касательство. Найдет он убийцу – спасет себя. Или все-таки не спасет? Стоит ли овчинка выделки – вот в чем вопрос… Надо ли идти дальше?
Когда стрелок-красноармеец пришел забирать посуду, Загорский посмотрел на него нехорошо.
– Что это, – сказал, – таким дерьмом людей кормите! Это не еда, а грязь из-под ног.
– Глохни, – отвечал ему охранник, – а то свинцом накормим.
– Не имеешь права! – повысил голос Загорский. – Я тут по приговору суда, и ты мою судьбу не решаешь.
С этими словами он изо всей силы шмякнул миску с отваром об пол прямо перед носом опешившего красноармейца.
Явился начальник охраны.
– А, – сказал, – артист! Ничего, мы тебе сейчас устроим Большой театр. Так, чтобы сразу и опера, и балет.
И, не говоря больше ни слова, пнул Загорского в грудь тяжелым сапогом. Пнул с виду не так уж сильно, вот только грудная клетка загудела, как пустая бочка. Нестор Васильевич пережил несколько неприятных секунд, обнаружив, что сердце его встало и не желает биться. Пришлось самому себя ударить в грудь кулаком, чтобы запустить, как сказали бы советские поэты, этот пламенный мотор.
Охрана взяла Загорского под белые руки и, словно праведника на небеса, вознесла на второй ярус изолятора.
– Фартовый, – вслед ему засмеялись уголовники.
Тут его бросили прямо на пол, не без оснований полагая, что теперь им займутся блатные. Он не успел даже подняться, как к нему лягушкой прыгнул какой-то шнырь и стал деловито и жадно ощупывать. Загорский отпихнул шныря, но тот даже не обиделся.
– Жилистый дедушка, – сообщил шнырь, – худой.
– Ничего, – сказал кто-то из темного угла, – отлежится – мягче станет…
Все попытки Загорского войти в контакт с блатарями закончились ничем, те просто молчали. А когда он стал слишком настойчив, из угла кто-то невидимый бросил:
– Нишкни!
И столько угрозы