Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он продекламировал:
Не мил Соэму я! При мне мрачнеют лица. Едва лишь появлюсь, как все спешат укрыться. Ужель внушаю я лишь ненависть и страх? О, проклят, проклят я навек в людских сердцах! Царица и народ бегут меня, бледнея, Корона жжет чело, ужасен сам себе я! Ах, Ирод, разве ты не сеятель беды? Крепись: пришла пора сбирать ее плоды! О Боже!..[25]
Вся труппа вне себя от удивления окружила Баньера, и он читал бы до конца всю сцену, если бы Олимпия не прервала его, возгласив: «Знает, он знает!», а все прочие не начали аплодировать.
— Что ж, — заключил оратор, — вот подлинная удача.
— Мой дорогой сударь, — сказала Олимпия, — нельзя терять ни минуты! А ну-ка сбросьте с себя ваш гадкий иезуитский наряд, который превращает вас в такое страшилище, что прямо страх берет, надевайте костюм Ирода и — живо, живо на сцену!
— Но, сударыня…
— У вас призвание, мой юный друг, — не пожелала слушать его возражений актриса. — А больше ничего и не надо. Остальное приложится после.
— Не говоря уж о том, — настоятельно изрек оратор, — что лучшего случая дебютировать вам никогда не представится.
— Вперед! — перебила его Олимпия. — Быстро оповестить публику! Живо — костюм Шанмеле! Вы только поглядите на него, да он же красавчик! Не то что Шанмеле, эта коровья башка. Да это настоящий восточный царь. Что ж, в добрый час! Какая внешность, какой голос! Ох, быстрее, да пошевеливайтесь же!
Баньер издал вопль несказанного ужаса. Он чувствовал, что в эту минуту решается вся его судьба. Он было попробовал воспротивиться, но Олимпия схватила его за руки. Он что-то забормотал, но ее розовые пальчики закрыли ему рот. Наконец, совершенно оглушенный, опьяненный, обезумевший, он дал себя увести костюмерам, они же за десять минут превратили его в Ирода, причем в уборной самого Шанмеле.
А Олимпия, застыв в дверях гримерной, все подгоняла их, равно как и парикмахеров, с помощью новых и новых слов не давая рассеяться своим чарам, сама трепеща от нетерпения и повторяя: «Ну же! Ну!»
Баньеру оставалось только наблюдать, как с него одно за другим стаскивали все одеяния послушника-иезуита и бросали в кучу в угол, и через десять минут из уборной Шанмеле вышел блистательный, излучающий сияние, по-настоящему прекрасный, совершенно преображенный юный герой, исполненный благородства, как и царица, довершившая его совращение поцелуем.
С этого мгновения Баньер, склонивший голову под ярмо, усмиренный, прирученный, уже не прекословя, только прижав обе руки к готовому выпрыгнуть сердцу, позволил отвести себя в кулисы, как раз когда оратор обращался к залу со следующими словами:
— Господа, наш собрат Шанмеле, выказывавший с начала дня явные признаки недомогания, поражен простудой. Болезнь оказалась достаточно серьезна, чтобы внушить нам немалые опасения за его судьбу и будущее театра. Ко всеобщей радости, один из наших друзей, знающий роль, взял на себя труд прочитать ее вместо него, дабы не сорвать представление, но, поскольку он никогда не играл ни в каком театре и никоим образом не готовился к этому дебюту, он уповает на все мыслимое снисхождение к нему.
На счастье дебютанта, Шанмеле отнюдь не был любимцем публики, а потому весь зал, уже угадавший, что по другую сторону занавеса творилось нечто чрезвычайное, разразился рукоплесканиями.
Они не успели утихнуть, как, дабы не расхолаживать воодушевление зрителей, на сцене пробили три удара, после чего поднялся занавес и воцарилась полнейшая тишина, подогреваемая общим ожиданием.
А мы тем временем объясним читателю, почему мадемуазель Олимпия так упорствовала в желании именно в тот вечер играть «Ирода и Мариамну».
Мадемуазель Олимпия Клевская, которую в труппе звали просто Олимпией, та прелестная особа, что уже дважды появлялась на наших страницах, впервые — на улице во время шествия Ирода и Мариамны, а затем — на пороге актерского фойе, и каждый раз производила столь сильное впечатление на Баньера, — так вот, Олимпия Клевская происходила из благородной семьи и была выкрадена любовником-мушкетером из монастыря в 1720 году, то есть когда ей едва исполнилось шестнадцать лет.
Этот мушкетер хранил ей верность целый год, что почти неслыханно и достойно занесения в анналы мушкетерской роты, но однажды утром он вышел из дома и уже не вернулся.
Одинокая, покинутая, без надежд на будущее, Олимпия не осмелилась вернуться в отчий дом и не пожелала без вклада вновь поступить в монастырь; она продала те немногие драгоценности, что еще у нее остались, проучилась год и дебютировала на провинциальной сцене.
Она была так хороша, что ее освистали.
Олимпия тотчас поняла: если природа так одарила женщину, необходимо, чтобы и искусство со своей стороны приложило к этому руку. И она принялась за труды, на этот раз со всей серьезностью, и по истечении еще одного года, сменив театр, заставила аплодировать своему таланту после того, как она, о чем мы уже упоминали, была освистана за свою красоту.
Постепенно, переходя из труппы в труппу, Олимпия возвысилась до театров больших городов, пользуясь репутацией и хорошей актрисы, и добродетельной женщины (сочетание свойств, всегда непостижимое для влюбленных и богачей).
Не то чтобы она была добродетельна по натуре, но, познав одного мужчину, она научилась ненавидеть весь мужской пол, а поскольку в самых нежных сердцах раны бывают самые глубокие, сердце покинутой красавицы и пять лет спустя продолжало болезненно кровоточить.
Аббаты, офицеры, толстосумы, актеры, светские фаты — все тщетно валялись у нее в ногах целых три года.
Наконец в один прекрасный день, вернее вечер, в Марселе Олимпия заметила за кулисами очень красивого, а главное, исполненного неподдельного достоинства мужчину. Он носил мундир шотландских жандармов и, судя по знакам отличия, был капитаном.
Олимпия тогда исполнила маленькую роль, заслужив сильные аплодисменты, и после спектакля за сценой ее окружило множество народу.
Не менее двух десятков самых знатных дворян подходили к ней со словами:
— Мадемуазель, я нахожу вас совершенно очаровательной!
— Мадемуазель, вы просто божественны!
Лишь один кавалер, как раз тот, о ком мы упоминали, приблизился и почтительно, на глазах у всех промолвил:
— Сударыня, я люблю вас.
И ничего более не добавив, поклонился, отступил на три шага и растворился в толпе ее обожателей.
Эта так странно прозвучавшая фраза смутила Олимпию сначала своей вызывающей откровенностью, а затем и ее действием на окружающих.
Она спросила у стоявших рядом молодых людей, как зовут странного служителя любви.
Ей отвечали, что это Луи Александр, граф де Майи, владетель Рюбампре, Рьё, Аврикура, Боэна, Ле-Кудре и других земель, а также капитан-лейтенант роты шотландских жандармов.