Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дон Аполинар сумел убедить большинство жителей покрасить дома в синий цвет ко дню национальной независимости[53] . Велел, по ходатайству падре Никанора, перенести заведение Катарины на окраинную улицу и ликвидировал немало злачных мест в центре городка. Однажды он привез с собой из столицы шестерых полицейских с ружьями и возложил на них обязанность следить за порядком, и никто даже не вспомнил о его стародавнем обете не держать в Макондо вооруженную стражу. Аурелиано нравилась домовитость тестя. «Ты станешь таким же дородным, как он», — говорили ему друзья. Но от сидячего образа жизни у него лишь рельефнее обозначились скулы, а пламя в глазах разгорелось ярче, но его вес не увеличился и не изменилась его рассудительная натура, хотя твердая линия плотно сжатых губ говорила о долгих одиноких раздумьях и непреклонной решимости. Любовь, которую он и его супруга сумели пробудить к себе в обеих семьях, была такой сильной, что даже Ребека и Амаранта временно прекратили перебранки, когда Ремедиос объявила, что ждет ребенка, и принялись вязать приданое — из голубой шерсти, если будет мальчик, и из розовой шерсти, если родится девочка. Она была последней в ряду тех, о ком вспомнил Аркадио несколько лет спустя, стоя у стены перед расстрелом.
Урсула соблюдала траур, держа на запоре и окна и двери: никто не смел ни входить и ни выходить из дому, кроме как по безотлагательным делам; она запретила громко говорить в течение года и установила дагерротип Ремедиос на том месте, где стоял гроб во время бдения, прикрыла угол снимка черной лентой и зажгла пред ним вечную лампадку. Будущие поколения, всегда поддерживавшие этот огонек, с недоумением взирали на девочку в плиссированных юбках, белых башмачках и с муслиновым бантом на волосах, которая в представлении потомков никак не вязалась с каноническим образом прабабушки. Амаранта взяла на себя заботу об Аурелиано Хосе. Она видела в нем сына, который скрасит ей одиночество и избавит от проклятого морфия, который ее безрассудная мольба бросила в кофе Ремедиос. По вечерам в дом на цыпочках входил Пьетро Креспи с черной лентой на шляпе, чтобы нанести молчаливый визит так называемой невесте, от которой, казалось, скоро останется одно имя в черном платье с длинными, до пальцев, рукавами. Сама мысль о назначении нового дня свадьбы представлялась такой кощунственной, что помолвка стала неким обычным состоянием, всем надоевшей любовью, которой уже никто не интересовался, будто влюбленные, когда-то нарочно гасившие лампы, чтобы целоваться во мгле, были отданы на откуп смерти. Потеряв всякую надежду, совершенно пав духом, Ребека снова стала есть землю.
Неожиданно — когда траур длился уже так долго, что возобновились обычные сборища вышивальщиц крестиком, — кто-то в два часа дня среди жаркой мертвенной тишины с такой силой двинул с улицы в дверь, что в доме задрожали стены. Амаранта с подругами в галерее, Ребека, сосавшая палец в спальне, Урсула на кухне, Аурелиано в мастерской и даже Хосе Аркадио Буэндия под своим одиноким каштаном подумали, что дом содрогнулся от подземного толчка. Вошел диковинный человек. Его квадратные плечи едва протиснулись в дверь. На бычьей шее болтался образок святой Девы Ремедиос, руки и грудь были сплошь изукрашены странной татуировкой, а правое запястье схвачено широким медным браслетом. Кожа, дубленная всеми ветрами, волосы, короткие и жесткие, как грива у мула, мощные челюсти и грустный взгляд. На нем был пояс вдвое толще лошадиной подпруги и кованные железом ботфорты со шпорами, а его вторжение в дом очень походило на начало землетрясения. Он пересек прихожую и гостиную, таща на плече потрепанные сумы, и громыханьем шагов потряс до основания галерею с бегониями, где Амаранта и ее подруги застыли с иглами в поднятых руках. «Здрасьте», — сказал он им устало, бросил сумы на рабочий стол и пошел дальше, в глубь дома. «Здрасьте», — сказал он испуганной Ребеке, проходя мимо двери ее спальни. «Здрасьте», — сказал он Аурелиано, который всеми пятью чувствами был погружен в ювелирную работу. Человек нигде не останавливался. Шел прямо на кухню и там, в конце пути, который начался на другом конце света, впервые остановился. «Здрасьте», — сказал он. Урсула на долю секунды замерла с растопыренными пальцами, взглянула ему в глаза, вскрикнула и повисла у него на шее, охая и плача от радости. Это был Хосе Аркадио. Он вернулся с тем, с чем ушел, Урсуле даже пришлось дать ему два песо расплатиться за лошадь.
Его речь была нашпигована словами из жаргона моряков. У него спросили, где он побывал, он кратко ответил: «Да там». Повесил гамак в отведенной ему комнате и проспал три дня подряд. Потом проснулся, съел шестнадцать крутых яиц и прямо направился к заведению Катарины, где его исполинская фигура вызвала у женщин паническое любопытство. Он заказал музыку и спиртное на всех. Поспорил, что пятерым мужчинам не под силу согнуть ему руку. «Не сладить, — согласились они, убедившись, что рука не поддается. — У него колдовской браслет». Катарина, видевшая в силовых трюках один обман, поспорила на двенадцать песо, что он не сдвинет с места стойку. Хосе Аркадио оторвал стойку от пола, поднял над головой и вышвырнул на улицу. Одиннадцать человек едва втащили ее обратно. В разгар вечеринки он положил на стойку свою потрясающую мужскую принадлежность, сплошь покрытую татуировкой — плотной вязью красных и синих автографов на разных языках. Женщин, у которых глаза разгорелись от вожделения, он спросил, кто из них может дать кучу денег? Только у одной нашлось больше, чем у других: двадцать песо. Тогда он предложил женщинам разыграть его в лотерею и каждой внести по десять песо в качестве ставки. Это была безумная цена, потому что самая расхожая женщина зарабатывала восемь песо за целую ночь, но все согласились. Они написали свои имена на четырнадцати бумажках, бросили их в шляпу и затем вытаскивали по одной бумажке. Когда в шляпе осталось две записки, были оглашены означенные в них имена.
— Пусть обе накинут еще по пять песо, — предложил Хосе Аркадио, — и я ублажу обеих.
Этим он жил. До того сумел шестьдесят пять раз обернуться вокруг земли, завербовавшись в команду морских бродяг. Женщины, переспавшие с ним той ночью в заведении Катарины, втащили его нагим в танцевальную залу, чтобы все видели, что у него на теле нет живого местечка без татуировки, ни сзади, ни спереди, от шеи и до самых пят. Он не очень старался войти в семью. Днем спал, а по ночам прирабатывал в веселых домах, пуская в ход свою силищу. В редких случаях, когда Урсуле удавалось посадить его за стол, он завладевал всеобщим вниманием, особенно когда рассказывал о своих приключениях в дальних странах. Как-то, после кораблекрушения, ему пришлось две недели дрейфовать на плоту в Японском море и питаться мясом умершего от солнечного удара товарища, чье мясо, просоленное и пересоленное волнами и провяленное под солнцем, было жестким, но сладким на вкус. Однажды в Бенгальском заливе в жаркий полуденный час его корабль пришиб морского дракона, в чьем брюхе люди нашли шлем, пряжки и оружие крестоносца. В Карибском море он видел призрак пиратского брига Виктора Юга[54] с парусами, истрепанными ветром смерти, с мачтами, источенными морскими тараканами, обреченного на то, чтобы сбиваться с курса и никогда не дойти до Гваделупы. Урсула плакала за столом, будто читала письма, которые так и не попали домой, где Хосе Аркадио повествовал о своих подвигах и злоключениях. «А дома-то столько места, сынок, — всхлипывала она. — И столько еды кидаем свиньям!» Но она никак не могла свыкнуться с мыслью, что мальчик, ушедший с цыганами, стал вот этим неотесанным верзилой, который за обедом съедает полпоросенка и от кишечных выхлопов которого вянут цветы. Нечто подобное испытывали и остальные домочадцы. Амаранта не могла скрыть отвращения, которое у нее вызывало его смачное рыгание за столом. Аркадио, не знавший и не узнавший тайны своего усыновления, едва успевал отвечать на вопросы, которые задавал ему Хосе Аркадио, стараясь завоевать его симпатию. Аурелиано пытался напомнить брату о временах, когда они спали в одной комнате, старался воскресить былые отношения друзей-сообщников, но Хосе Аркадио начисто о них забыл, потому что морская стихия доверху загрузила его память другими вещами. Одна Ребека была сражена с первой минуты. В тот самый день, когда он прошагал мимо открытой двери ее спальни, ей вдруг подумалось, что Пьетро Креспи — просто кренделек из сладкого теста в сравнении с этим самцом-громовержцем, чье жаркое дыхание накалило весь дом. Она то и дело попадалась ему на глаза. Как-то раз Хосе Аркадио оглядел ее без стеснения с головы до ног и заметил: «Ты — баба хоть куда, сестренка». Ребека совсем потеряла голову. Она опять стала жадно есть землю и известку, как раньше, и сосала палец с таким усердием, что натерла на нем мозоль. Ее рвало зеленой слизью с дохлыми пиявками. Она не спала ночами, дрожа как в лихорадке, борясь с наваждением, ожидая, когда же опять содрогнется дом на рассвете, впуская Хосе Аркадио. Однажды, в часы сьесты, когда все спали, она не выдержала и вошла к нему в комнату. Он не спал, лежал в одних коротких подштанниках на брезентовом гамаке, привязанном к крюкам канатами, которыми швартуют корабли. Ее так поразила эта массивная расписная нагота, что она чуть не отпрянула от порога. «Извините, — стала она оправдываться. — Я не знала, что вы здесь». Но понизила голос, чтобы никто не проснулся. «Иди сюда», — сказал он. Ребека повиновалась. Она прижалась к гамаку, исходя ледяным потом, ощущая схватки в кишках, а Хосе Аркадио поглаживал ей кончиками пальцев щиколотки, потом икры, потом ляжки, приговаривая: «Ох, сестренка, ох, сестренка». Невероятным усилием воли она заставила себя остаться в живых, когда ураганная, но очень целеустремленная сила взметнула ее вверх, подхватив за талию, и тремя зверскими рывками содрала с нее белье, и раздавила ее, как цыпленка. Она едва успела сказать Богу спасибо за то, что родилась, и тут же обезумела от невероятного наслаждения и невыносимой боли, в паркой трясине чавкающего гамака, который впитывал, подобно промокашке, выплески ее крови.