Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этому обучению я посвятил более четырёх лет, завершив его пусть и не докторатом, но сдачей государственного экзамена. Именно благодаря им, моим учителям, и прежде всего Ф. Г. Фробениусу, K. Кноппу и К. Г. А. Шварцу, выдающемуся ученику Вейерштрасса, я за первые пять семестров, проведённых в Берлине, понял, что означает математическая элегантность. Их лекции я заново тщательно переписывал дома. Большая их часть до сих пор хранится у меня, и даже сегодня я по этим записям мог бы воспроизвести четырёхчасовую лекцию Фробениуса «Введение в высшую алгебру». Незабываема первая лекция Шварца, который, как бы продолжая моего учителя Голдшайдера, начал свой курс не с определения математики, а такой фразой: «Философия есть систематическое насилие над терминологией, специально придуманной для этой цели». Лишь спустя долгое время я узнал, что эта великолепная фраза, слишком красивая, чтобы быть правдой, принадлежала не ему, а была произнесена на 25 лет раньше. Нечего и говорить, что при таком определении математика воспринималась гораздо лучше. Правда, вскоре я узнал, что в чём-чём, а в различных философиях математики, при этом самых противоположных направлений, недостатка не было, будь то философии великих математиков и скромных философов или великих философов и скромных математиков. Мне, во всяком случае, не довелось встретить среди современных авторов ни одного, кто был бы одинаково велик в обеих этих областях. Редкий пример их сопряжения – случай Бертрана Рассела.
При том что интерес мой к математике был очень велик, я понимал, что сколько-нибудь плодотворная математическая работа – не самая сильная моя сторона. С ошеломляющей ясностью мне это открылось весной 1917 года на пятом семестре обучения, когда я стал заниматься в семинаре по алгебре под руководством двух выдающихся математиков, недавно назначенных профессоров Эрхарда Шмидта и Исайи Шура. Всякий раз, когда возникала трудная проблема, ставившая в тупик не только нас, но и наших профессоров, один из них обращался к совершенно неприметному юноше, сидевшему в самом верхнем ряду амфитеатра: «А что скажете вы, господин Зигель?» И господин Зигель почти всегда находил решение. Тогда я увидел, что означает быть перворазрядным математиком и как работает математическая фантазия. Карл Людвиг Зигель, позднее – крупнейший математик моего поколения, стал для меня живым доказательством того, что я никогда не смогу оправдать ожиданий, возлагаемых на истинных математиков. И тем не менее я не оставил изучение математики и физики, так как надеялся найти в Палестине какую-нибудь еврейскую школу, где я мог бы получить должность учителя математики.
Вдобавок ко всем моим занятиям в эти годы мне удалось собрать изрядную математическую библиотеку. Теория чисел, алгебра, теория аналитических функций – таковы были мои любимые темы. Получается, что в моей груди уживались тогда, увы и ах, две души.
Мой отец был далеко не в восторге от этих моих увлечений. Даже и в моём присутствии он, бывало, рассыпался в жалобах: «Этот господин, мой сын, предаётся каким-то нищенским художествам. Я говорю ему: господин мой, ну чего ты добиваешься? Неужели тебе непонятно, что у еврея нет ни малейшей надежды сделать университетскую карьеру? Тебе не дадут там стоящего места. Становись инженером, поступай в техническое училище, там сможешь сколько угодно заниматься своей математикой на досуге. Но нет, господин мой сын не желает идти в инженеры, подавай ему чистую математику. Господин интересуется еврейством. Говорю ему: Ну хорошо, становись раввином. Будешь заниматься своим еврейством сколько пожелаешь. Нет, о раввинстве сей господин и слышать не хочет. Нищенские художества ему дороже». Такова была позиция моего отца, умершего в 1925 году, за несколько месяцев до того, как я поступил в Иерусалимский университет, чтобы практиковать своё еврейское нищенское художество.
Столь различные пристрастия, которые я тут описал, неминуемо и довольно рано должны были привести меня к философии и философским разысканиям. «Малый Швеглер», так назывался выпущенный в издательстве “Reklam” том краткой (но весьма расширенной) истории философии[56], а также «Введение в философию» Вильгельма Вундта, – эти два сочинения были первыми, с чем я столкнулся уже в старших классах школы. Кант был мне пока что непонятен, а вот несколько шлейермахеровских переводов «Диалогов» Платона буквально разбудили меня от сна. Тут я пожалел о времени, проведённом в реальной гимназии, где в течение девяти лет по четыре часа в неделю было отведено латыни, а греческого вообще не учили. Впрочем, я нагнал упущенное уже в Мюнхене на замечательных двухгодичных курсах (1919–1920). Если для изучения математики я нашёл несколько превосходных учителей, то в философии никого равного им по значимости мне встретить не удалось. Профессора философского факультета Берлинского университета оставили меня равнодушным. Должен признаться, что особенно раздражила меня лекция Эрнста Кассирера о досократиках: всякий раз, когда только начиналось что-то для меня интересное, он обрывал свой рассказ со словами: «Ну, это заведёт нас слишком далеко». Адольф Лассон, «последний гегельянец» в Берлинском университете, за сорок лет до того бывший классным руководителем у моего отца в Луизенштадтской реальной гимназии, в свои 83 года прочитал публичную лекцию о Гегеле, риторически необычайно живую, но малоубедительную. На этой лекции было ещё достаточное количество слушателей, а вот на лекции его ровесника астронома Вильгельма Фёрстера сидело всего несколько человек. Фёрстер основал «Общество этической культуры», считавшееся философским предтечей монизма. И как раз эта его лекция, посвящённая Кеплеру, благодаря нравственной силе и, решусь сказать, глубокому благочестию лектора-атеиста, произвела-таки на меня, возможно, самое сильное впечатление сравнительно со всем, что я слышал, учась в этом заведении. Как бы то ни было, там я впервые стал учиться читать Канта.
За один семестр до того, как я поступил в университет, Георг Зиммель, виднейший среди его преподавателей философии, получил назначение в университете Страсбурга – и это после того, как он в течение тридцати лет, при всей своей великой репутации, так и не удостоился профессорской должности в Германии. Причина, как он её сформулировал в одном письме, позднее очень известном, такова: “hebraeus sum[57]”. И речь тут о человеке, чьи родители ещё до 1850 года оставили иудаизм, при том что сам он хотя и совершенно отдалился от еврейства, всё же в самых широких кругах слыл воплощением талмудиста. Когда наконец в университете Гейдельберга его имя