Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голые яблони в тоскливом закатном свете казались мертвыми, и я всеми силами гнала от себя дурные мысли, что спешила напрасно. Пока я ехала под сводом черных ветвей, сердце заполошно колотилось обезумевшей птицей, словно сквозь ледяные пустоши я неслась сама. Тревога все сильнее и сильнее сжимала горло, и когда меня встретили непривычно тихие слуги, не поднимающие глаз, я заподозрила дурное.
Не сказать, что я так уж оказалась не права.
В покоях матери было жарко натоплено и густо пахло лекарственными травами. Элизабет сидела у ее постели, устало закрыв глаза и уронив голову на грудь, отсветы пламени рыжим отражались в каштановых волосах, туго собранных на затылке. Старая горничная матушки, Агата, тихо вышла, прикрыв за собой дверь, пряча красные, опухшие глаза.
Забыв об этикете и приличиях, я бросилась на колени перед постелью матушки, прижалась ладонью к ее руке – горячей, обжигающе горячей, словно под тонкой кожей были не плоть и кости, а колючие уголья. Невысказанные слова рыданием клокотали в горле, и я давилась ими, не смея потревожить ее сон.
– Не трудись сдерживать слезы, – голос сестры звучал тихо и бесцветно, – медик из Гвиндарри сказал, что она уже не очнется.
Через силу я обратила к ней лицо и увидела в ней отражение своего горя, отчаяния и опустошенности. Матушка была так же непоколебима и велика, как сама наша земля, и не было сил поверить, что и она может погибнуть, а мы останемся, потерянные и лишенные опоры.
– Как это случилось?
Элизабет сменила компресс на лбу матери, и ненадолго свет коснулся ее лица, осунувшегося, постаревшего, с кожей тонкой и полупрозрачной.
– Она начала таять вскоре после твоего отъезда. Сначала мы не замечали – да она и сама не признавалась, как часто силы оставляют ее. Потом слабость охватила ее всю, и она спала дни напролет, а просыпаясь, не помнила, что происходит. Меньше недели назад началась лихорадка, и я написала тебе. По правде сказать, и не думала, что ты успеешь.
В ее безучастных, усталых словах мне послышался слабый упрек: ты уехала, и болезнь паучихой уселась на груди матушки, запустила в нее жало, без устали высасывая силы. Нечего мне было возразить.
– Я и не успела, – едва слышно прошептала, снова прижимаясь лбом к ладони матери.
Следующие несколько дней и ночей слились в неразборчивый поток, стремительный и бесшумный. Я запомнила только саму ночь Йоля, когда матушка была особо плоха и мы с Элизабет не оставляли ее ни на минуту. Отвары и компрессы лишь унимали лихорадку и жар, но не могли победить болезнь. Тогда, в самые тревожные и долгие часы перед рассветом, когда мы едва успевали менять свечи, я не могла избавиться от ощущения, что мы не одни в комнате, что есть четвертый: сидит в темном углу, смотрит, посмеивается под нос. Ждет, чтоб забрать свое.
Сколько раз я возвращалась мыслями к кольцу, что вручила мне матушка? Спрашивала, уж не оттого ли сломила ее лихорадка, что единственную свою защиту она отдала мне? Ведь не могла, не могла матушка погибнуть от осенних поветрий и зимней стужи, нет, только не она! А значит, чужая и жуткая воля повинна в ее болезни.
Я даже улучила момент и надела кольцо ей на большой палец – остальные так исхудали, что кольцо соскальзывало с них. Но ничего не изменилось, кольцо укатилось снова, когда я не заметила этого, и позже его вернула мне Элизабет. Последняя надежда истаяла, как огонек свечи.
Маргарет все эти дни караулила под дверьми – мы не впускали ее, желая уберечь от гнетущего присутствия близкой смерти, но младшая сестра и так все прекрасно понимала. Она всегда чувствовала мир куда яснее и тоньше любой из нас.
И она не плакала.
– Мама сказала, что все идет, как должно, – тихо рассказала Маргарет, когда во время недолгой передышки я опустилась рядом с ней. – А если все, как должно, то плакать глупо. Но мне грустно, ужасно-ужасно грустно, и я уже скучаю.
Я прижала ее к себе, уткнувшись в золотые пряди, выбившиеся из скрученных кос. Против воли в памяти возникла Элеанор, слишком, слишком похожая на Маргарет, чтоб я легко могла отмахнуться от их сходства. Уж не обещает ли беда одной – беду и для другой?
Я гнала прочь темные мысли, но они всегда настигали меня, следовали неотступно, как собственная тень, и не было от них спасения ни в заботах, ни в бдениях над постелью матушки.
Она умерла тихо, с рассветом. Элизабет потянулась сменить компресс и вскрикнула, коснувшись остывшей кожи. Мы застыли над телом матушки, не смея и слова вымолвить, вцепившись друг в друга, словно боялись, что если не держать крепко – смерть и вторую унесет. Солнечные лучи проникали в спальню, вытягивались на наборном полу, высвечивали танцующие пылинки в воздухе, и всеобъемлющий ужас перед ночью и смертью отступал, оставляя после себя пепелище и тоску, и тяжкие мысли о грядущем, и удавку ответственности.
На похороны собрались не только наши слуги и садовые рабочие, но и жители двух окрестных сел, и жрец Рогатого Охотника из Гвиндарри, и медик, и несколько торговцев, с которыми матушка вела дела. Даже Грег успел вернуться из столицы и привести с собой королевского коня. Все они спешили выразить нам сочувствие и пообещать поддержку, сжимали наши озябшие пальцы, приносили леденцы и яблоки в карамели для Маргарет. Они обещали – со временем станет легче.
Я не верила.
Я смотрела в пустое блеклое небо, я смотрела на голый бесприютный сад, и мнилось мне, что осиротела не я, а весь мир. А это уже не исправить. Разве станет легче, если луна пропала с небосвода? Разве станет легче, если исчезли птицы?
Вечер нахлынул приливной волной, мглистые сумерки слизнули гостей прочь, скрыв весь мир за маревом подступающей вьюги. Только наш дом остался островком тепла,