Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Захватив большим пальцем левой руки правый край пачки и то пропуская сразу десяток страниц, то пролистывая одну за другой, просмотрел вчерне, обращая внимание на особенности рукописи.
В целом она выглядела довольно неряшливо. Судя по всему, машинописная лента служила третий срок; неудивительно, что в светокопировальной копии многое и вовсе едва читалось. Кое-где в оригинале то замарано сразу две или три строчки, то, напротив, вписано от руки на верхнем поле (вписанное обводилось пузырем, как бы выдуваемым из нужного места); в нескольких местах целые абзацы, обрамленные неровным прямоугольником, должны были следовать стрелке, указывавшей их истинное месторасположение.
Имели место также одно или два рукописных примечания: отмеченное звездочкой слово требовало прочтения звездочкой же отмеченного разъяснения (рукописного, внизу страницы под неровной чертой).
Почерк оставлял желать лучшего.
Перегнав сигарету в другой угол рта и соответственно сощурившись, постучал торцом стопы по столу.
И снова положил перед собой.
В середине первой страницы было написано:
ЗЕМЛЕМЕР
Помусолил пальцы. Перевернул лист, положив его справа от папки лицевой стороной вниз.
И стал читать.
Глядя в окно пригородного поезда, Шегаев размышлял насчет того, что Капа, скорее всего, еще сидит в Разлогове, добирает последки летней деревенской жизни. Там хоть и голодно, но все же корова у бабы Вари своя. И каравай из печи, коли мука есть. В избе сухо, пахнет свежим сеном, подвядшей листвой, теплой лежанкой, хлебом…
И когда шагал под дождем с Казанского, тоже невольно смекал: вот закинет сейчас вещички, наскоро умоется, переоденется — и тут же опять на вокзал.
Но комната оказалась так пуста и уютна, холодная боковина печки-голландки так знакома и надежна, капли так мерно цокали по ржавому карнизу, что он, сев на визгнувшую пружинами кровать, чтобы разобрать вещмешок, не смог пересилить соблазна растянуться наконец-то на своем, привычном — и, даже не сняв ботинок, провалился на час или полтора.
● Москва, сентябрь 1933 г.
Снилось почти то же, что было вчера на самом деле, — зеленое поле за перелеском, барак, где жили студенты (преподавателям отгородили закут на две койки), костер, парящие чаем железные кружки. Калмыкова уехала со своей группой в середине дня, и, глядя вслед двум подводам, переваливавшимся по мокрой дороге, он чувствовал одновременно и досаду, и облегчение — и хотелось, и мог бы, да не стал, увернулся, и это, конечно, к лучшему. Но уже по темному времени, вечером кто-то постучал в окно, и он оторопел, увидев ее на пороге. «А я своим сказала, что ногу подвернула, — бодро сообщила Калмыкова, смеясь и встряхивая челкой. — Поверили, наверное…» Она вела себя так, будто отношения между ними не ограничились, как на самом деле, случайными взглядами, смешками, едва уловимыми токами, а были доведены до кульминации, и теперь осталось, собственно, только дать совершиться тому, что так быстро приближалось. Он по-хозяйски обнял ее и привлек к себе. Вначале такое же податливое и гибкое, как прошлой ночью, во сне ее тело отчего-то вскоре перестало отзываться на его прикосновения. Оно застывало, как застывает разогретый воск в холодной воде, быстро каменело, превращаясь не то в статую, не то просто в дерево. Шершавая кора царапала кожу. Влажный ветер гудел, с силой налегая на промерзшие верхушки высоких елей…
Во сне он даже задрал голову, во что-то вслушиваясь — причем вслушиваясь с таким напряжением, как будто от того, что сейчас услышит, зависело его будущее да и сама жизнь.
Но что, что он должен был услышать в этой глухой тайге? Что?..
Вскинулся, сел, несколько секунд не мог понять, где находится. Всплыло наконец: он дома, Капы нет, Капа с Кирюшей в деревне, надо ехать в Разлогово…
Где-то в соседних дворах скрежетало и пело колесо точильщика.
Посидел, приходя в себя. Смотрел в окно, недовольно позевывая. За мокрым стеклом тускло вечерело, дождь не стихал.
Наяву человек может кое-как управлять своим рассудком, сон же его обезоруживает: выплывая из подсознания, куда он их недавно загнал, мысли овладевают им — вялым, безвольным — и делают что хотят.
Зачем поддался Калмыковой? Это во сне она в дерево превратилась, а наяву еще какая живенькая была!.. Наверняка теперь придется что-нибудь расхлебывать.
С неприязнью глянул в зеркало, взъерошил пальцами волосы, пригладил.
Через минуту вышел на кухню. Большой ее квадрат был плотно заставлен столами, число которых соответствовало числу семейств. Его собственный — справа от окна — был пуст. Стало быть, керогаз Капа увезла в деревню. Чертыхнувшись, вернулся в коридор и постучал в дверь, за которой, проходя, почуял было какое-то шевеление.
После второго стука, долгой паузы и неясных шорохов плаксивый голос все-таки спросил:
— Кто?
— Марфа Алексеевна! Это я, Шегаев!
Снова долгое замирание. Громыхнула задвижка.
— А! — сказала старуха, приоткрывая. — А я-то думаю — кого носит? Прижухнулась тут вся, может, не услышат…
— Вы чего боитесь-то, Марфа Алексеевна? — нетерпеливо спросил Шегаев.
Сын ее Кузьма работал бригадиром кожевенной артели, а жил сам-шест — с женой, тоже из ремесленного сословия, тремя детьми и матерью. Встречая Шегаева в коридоре, чинно и даже несколько подобострастно раскланивался, в подпитии, осмелев, норовил взять за пуговицу, рассказать, как уважает ученость, а также поведать о трудностях кожевенного дела. Артель изготавливала поясные ремни и портупеи, сдавала какому-то там военведу, сырье же получала из «Заготкожи». «Коли не дать на лапу «Заготкоже», — горестно толковал Кузьма, глядя светло-голубым взором, — не будет сырья. Тогда посадят за срыв договора. Можно купить матерьял на черном рынке. Тогда посадят за спекуляцию. Дам взятку «Заготкоже» — посадят за взятку…» — «И как же вы обходитесь?» — интересовался Шегаев. «Заготкоже» даю», — печально отвечал Кузьма, разводя руками.
На лето, забрав с собой работу — тюки овчин и иного припаса, увозил семейство в родную подмосковную. Мать оставлял на хозяйстве — присматривать за комнатой…
Марфа всплеснула руками.
— Спрашивает! Как же не бояться! Время-то какое! Слышал?
— Что?
— Вот тебе и что! Не знаешь будто! Инженера забрали, вот что! — разъяснила старуха, опасливо понизив голос.
Инженер Глухов сутками пропадал на заводе, да и в выходные его не часто можно было увидеть — ездил к бывшей жене повидаться с сыном. Впрочем, иногда привозил мальчика сюда — тогда из-за стенки подчас слышался звонкий детский голос, а в коридоре пахло какао.
Марфа ступила за порог, зашептала, присунувшись:
— Вечером пришли! Страх! Меня еще тягать — в понятые иди! А самого-то нет! Куда я пойду?! Я уж и так и сяк от них открещивалась! Не могу я, говорю, Бог с вами, мне сын не велит! А ироду-то радости, ирод-то гогочет: погоди, говорит, бабка, и до тебя доберемся! А второй усмехается!.. тоже ему ликование, Господи прости!..