Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того как убили того фермера, все дети, которых я знал, стали бояться доить коров. Они делали это, заставляя корову становиться между собой и дверью, если корова благоволила слушаться. Но коровы щепетильны в таких мелочах и часто не подчинялись. Младших сестер, братьев и собак выставляли у коровника в темноте, чтобы выслеживать незнакомцев. Это продолжалось годами, история передавалась из уст в уста новым поколениям, до тех пор, пока убийца, кто бы он ни был, не состарился. Моему отцу пришлось взять на себя обязанность доить корову, потому что брат слишком торопился, облегчая вымя, и корова стала давать меньше молока. Потом пошли слухи, как будто кто-то прятался в курятнике, и дети стали бояться собирать яйца и не замечали их или разбивали, потому что торопились. Потом кого-то заметили в сарае для дров, в погребе и на чердаке. Удивительно, как изменилось это место и как настойчиво слухи циркулировали среди детей, особенно маленьких, которые не помнили, как все было до убийства, и думали, что бояться естественно. В те дни домашние обязанности действительно много значили, и если каждая ферма в трех-четырех округах теряла по пинте молока и паре яиц через день на протяжении двадцати лет, то, можно сказать, эти лишения были весьма существенны. Не знаю, быть может, дети до сих пор слышат эту старую историю и боятся выполнять домашние обязанности, продолжая подрывать местное благоденствие.
Любой из нас пулей вылетал из сарая или коровника, когда мелькала хоть какая-то тень или слышался топот, так что слухи плодились и множились. Я помню, Луиза как-то сказала, что нам стоит помолиться о том, чтобы этот человек встал на путь истинный. Она полагала, лучше обратиться к корню проблемы, нежели молиться о чудесном спасении каждого из нас в случае возможной опасности. А еще это должно было защитить людей, которые никогда о нем не слышали и не подумали о том, чтобы помолиться, перед тем как подоить корову. Это предложение показалось нам по-взрослому разумным, и мы на самом деле все вместе помолились за него, а вот насколько успешно – одному Богу известно. Но если ты или Тобиас услышите эту историю, могу обе-щать: этому извергу уже около ста лет и он больше не представляет угрозы для кого бы то ни было.
Я все же знал кое-что о рубашках и пистолете из-за ссоры, которая случилась у деда с отцом. Мой дед, который, разумеется, ходил в церковь вместе с нами, встал и вышел через пять минут после начала проповеди отца и произнес, как я помню, такие слова: «Подумай о лилиях и как они растут»[12]. Мама отправила меня за ним. Я увидел, как он шагает по дороге, и побежал, чтобы вернуть его. А он посмотрел на меня единственным глазом и сказал: «Возвращайся туда, где твое место». Так я и поступил.
Он пришел домой после ужина, прошел на кухню, где мы с мамой убирали со стола, отрезал себе кусок хлеба и снова собирался уйти, не сказав нам ни единого слова. Но в тот самый момент отец поднялся по лестнице на веранду и встал в проходе, наблюдая за ним.
– Ваше преподобие, – произнес дед, когда его увидел.
Мой отец ответил:
– Ваше преподобие.
Мама вставила:
– Сегодня воскресенье. День Господа Бога нашего. Время отдыха.
Отец сказал:
– Нам всем это прекрасно известно.
Дверной проем он так и не освободил. И мама обратилась к деду:
– Садитесь, и я подам вам еду. Одним куском хлеба сыт не будешь.
И он все-таки сел. А мой отец вошел и сел напротив него. Какое-то время они молчали.
Потом отец поинтересовался:
– Моя проповедь как-то оскорбила вас? Определенные слова, которые вы услышали?
Старик пожал плечами:
– Тут не на что обижаться. Просто мне хотелось послушать настоящего проповедника. И я отправился в негритянскую церковь.
Через минуту отец спросил:
– И что, удалось его послушать?
Дед снова пожал плечами:
– Тема была такая – «Возлюби врагов своих».
– Прекрасная тема при таких обстоятельствах, – сказал отец. Это произошло как раз после поджога церкви, о котором я уже упоминал.
Старик заметил:
– Очень по-христиански.
Отец сказал:
– Такое впечатление, что вы разочарованы, преподобный.
Дед накрыл голову руками и произнес:
– Преподобный, у меня слов не хватит описать всю горечь, даже самый долгий день не приносит успокоения. Этому нет конца. Разочарование. Я ем его и пью его. Я просыпаюсь с ним и засыпаю тоже с ним.
Губы у отца побелели. Он произнес:
– Что ж, ваше преподобие, я знаю, какие наде-жды вы возлагали на эту войну. Я возлагаю надежды только на мир, и я не разочарован. Ибо мир сам по себе награда. Мир есть оправдание самого себя.
Дед сказал:
– Вот что меня убивает, преподобный. Господь так и не снизошел к вам. Крылатый серафим так и не коснулся губ ваших углем.
Отец поднялся со стула со словами:
– Я помню тот день, когда вы взошли на кафедру в простреленной окровавленной рубашке с пистолетом, заткнутым за пояс. И меня посетила мысль – властная и ясная, как откровение. И звучала она так: «Это не имеет никакого отношения к Иисусу. Никакого. Никакого». И я уверен в этом, и был уверен тогда настолько, насколько можно быть уверенным в том, что тебя посетило видение. И тут я никому не подчинюсь. Ни вам, ни апостолу Павлу, ни Иоанну Богослову, ваше преподобие.
А дед произнес:
– Так называемое видение… Господь, стоявший подле меня, сто раз сохранял для меня реальность, в которой вы сейчас находитесь!
Через минуту отец ответил:
– В этом сомневаться не приходится, преподобный.
Тогда и разверзлась пропасть. Вскоре после этого дед ушел. Он оставил на кухонном столе записку, в которой говорилось:
«Добро к нам не пришло, и зло не победили.
Вот он, ваш мир.
И без видений погибают люди.
Благослови и сохрани вас Бог».
Эта записка до сих пор хранится у меня. Она лежит между страниц моей Библии.
Но я смотрел, как неистово отец читает проповедь о крови Авеля, и недоумевал, как ему это удается. Я очень уважал отца. Я был уверен, что он должен скрыть грехи собственного отца, а я – скрыть свои грехи. Я пылал к нему самой странной, самой несчастной страстью, когда он стоял там и рассказывал, как Господь ненавидит притворство, и подчеркивал, что в конце концов все наши поступки предстанут в изобличающем свете истины.
Со временем я узнал, что дед приложил руку к насилию, которое творилось в Канзасе до войны. Как я уже говорил, они пришли к компромиссу и договорились никогда больше не говорить о Канзасе. Поэтому, полагаю, отец с невероятным отвращением обнаружил, что такие «памятные вещицы», если можно так выразиться, хранились в его доме. Это было еще до того, как он отправился в Канзас на поиски могилы старика. Думаю, сам отец понимал: единственное, в чем ему следовало раскаяться, – это яростный гнев на деда.