Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Через несколько дней она объявила ему, что выходит замуж за известного математика… Они расставались мучительно, несколько недель кряду. То встречались, и он снова распускал на подушке ее волосы, целовал их, и она плакала на его голом плече. То она кричала на него, гнала прочь, требовала, чтобы он сгинул, исчез».
«Она вышла замуж, без любви… но это не имело конца, и все продолжилось. То в письмах, то в нежданных появлениях… у них родился сын, а потом и дочь. Она ввела меня в дом и тут же призналась мужу…»
«Такого страдания, как в ту осень, он больше никогда не испытывал… Все, что они пережили вместе, заключили в свою любовь, чтобы от этой любви родились их дети, продлился их род, теперь, как дым, вырывалось на свободу, уносило из него смысл жизни, оставляло темную прорву».
Почему он на ней не женился? «Ну, как-то понял, что не мое». Какова ее судьба? «Она потом вышла замуж, двое детей, один из них в Канаде».
Однажды, измотанный всеми этими переживаниями и ощущением, что гробит в чертовом КБ лучшие годы своей жизни и что работа такого рода не слишком напоминает свободное творчество, он, уйдя из конторы пораньше, садится на Белорусском вокзале в усовскую электричку — чтобы через полчаса выгрузиться в Ромашково. Бродя где-то в районе нынешнего огорода Оксаны Робски, он взвешивает сценарии развития ситуации: чем может кончиться для него разрыв с КБ при том, что он не успел отработать положенные три года? Краем уха он слышал, что буквально месяц назад СССР подписал Женевскую конвенцию, в которой был пункт о праве устраиваться и оставлять работу по собственному разумению. Еще пару лет назад ему грозил бы суд, но сейчас… сейчас… непонятно, непонятно… Наткнувшись на какое-то препятствие, он вдруг понимает, что наткнулся на противотанковую мину — и вот броня крошится, его разрывает на куски, распыляет на атомы, он успевает лишь запомнить необычайную цветовую яркость открывшегося мира… Очнувшись от обморока, он понимает, что взрыв произошел у него в голове, а пылающий осенними красками ореховый куст оказался его визуальным воплощением. Выбравшись из влажных зарослей с резными листьями, вытерев с лица холодные капли, он вслух произносит «Ва-банк!» и быстро шагает обратно к платформе в сгущающейся темноте. Решение принято.
Погружение в стихию народного творчества. Автор сворачивает с Новорижского шоссе и обнаруживает лесников, работавших под руководством Проханова.
Аферы чувашских пильщиков. Интермедия: Тайная жизнь деревьев. Жизнь и мнения отца Льва Лебедева.
Медовый месяц. Отъезд в окрестности Кондопоги
Ядовито-льстивый Саблин в «Надписи» заливает Коробейникову: «Ваш уход в леса созвучен монашескому подвигу. Вы всем пренебрегли — оставили Москву, отчий дом, невесту, оставили свою престижную инженерию, которая сулила вам, при ваших талантах, быструю карьеру. Вопреки страшному давлению советской среды, ушли в леса. Это напоминает уход Толстого. Напоминает поступок Императора Александра Первого, оставившего трон и ставшего старцем Федором Кузмичем. Для это нужно мужество, нужен порыв, нужна высшая духовная цель. Это подвиг — аристократический, монашеский». «Из технокосмоса уйти в космос природной красоты», «эпатажный поступок», «вызов системе», «лишался права возвращаться в Москву», «обрекал себя на жизнь в провинции» — позже Проханов станет описывать свой поступок в достаточно выспренной манере. Трифонов, явно с его слов, сочувственно информирует читателей о том, как его протеже «бросил все (невесту и прописку), работал лесником среди стихии народного творчества».
Нет никаких оснований сомневаться в фактической стороне дела, но некоторое понижение градуса в смысле оценки этого события представляется уместным.
Во-первых, это не было внезапное исчезновение в духе Бильбо Торбинса. То есть момент с кустом, когда он сказал себе: «Все! Я разрываю с инженерией, срываю вериги, бейте, терзайте!» — был, но затем пришлось заблаговременно сообщить о своих намерениях руководству, подписывать миллион бумаг, бегать с обходными листами. Его стращали судом, вызовом в КГБ, расписками о неразглашении военной тайны и проч. «Они были потрясены, это был действительно революционный бунт. Там был один инженер, ракетчик, тоже по танковой тематике, старше меня, но молодой, очень яркий человек, он меня патронировал, ему очень нравилась моя работа. Когда узнал, что я ухожу, посвятил мне несколько недель, доказывал мои способности, сулил перспективы, пугал будущим, радел, предлагал остаться. Я запомнил это, как человек, казалось бы, чужой мне, вошел в мою ситуацию, хотел оставить меня в зоне инженерии. Я ему очень благодарен за это сочувствие».
Вообще, если искать в жизни Проханова неблаговидные поступки, то, пожалуй, знаменитый дауншифтинг должен возглавлять их список: государство вкладывало-вкладывало в него, а он взял и сбежал. С другой стороны, его дальнейшее медийное сотрудничество с ВПК, безусловно, можно квалифицировать как отдачу долга с гигантскими процентами.
В тот момент ему 24 года, ему не нужно кормить семью, он свободен, не имеет карьерных устремлений, хочет поменять профессию, среду и образ жизни; почему бы, в самом деле, не «бросить все». Неудивительно, что при всей важности этого решения он чувствовал «потрясающую легкость».
Не исключено, подлинной причиной этого социального самоубийства стал кризис в отношениях с «Невестой». Как бы там ни было, в один прекрасный день 1962 года он берет в кассах Рижского вокзала билет на электричку до Волоколамска. Почему не чуть дальше по той же трассе, в Псков? Псков означал бы, что он окончательно становится реставратором архитектуры, уходит в архаику, а его занимала другая карьера. Почему Волоколамск? В этом направлении он чувствовал «что-то мистическое»: оттуда катилась война, которая в его сознании связывалась с отцом, там находился мифический разъезд Дубосеково, где погибли 28 панфиловцев, там они вместе с другом одноклассником подстрелили своих первых бекасов и вальдшнепов, там они останавливались у знакомых «волоколамских вдов». Справедливо рассудив по дороге, что весь этот набор можно получить и поближе к Москве, он выходит раньше, в Истре, городе, который раньше был монастырской слободой.
Центром этой местности был и остается возвышающийся на пологом пригорке Новоиерусалимский монастырь. Туристу, не имеющему представления о символическом смысле каждого строения, эта архитектурная композиция едва ли покажется особенно выразительной: это не величественный Кирилло-Белозерский монастырь и не нарядная Псково-Печерская лавра. До нашего совместного с Прохановым визита я был здесь лишь однажды, в начале 80-х годов, и главное, что мне запомнилось, — циклопический яйцеобразный купол, вырастающий неподалеку. Курьезным образом это яйцо птицы Рух и яйцевидный купол храма Воскресения в моем сознании совместились, так что я все искал, где в монастыре находится это Яйцо, исчезновению которого посвящено несколько абзацев «Надписи». В монастырских постройках присутствует нечто фантастическое, и даже сейчас можно понять, почему это пространство намертво впечаталось в сознание Проханова и навело его на метафору «монастырь — космодром для Второго пришествия». Здания здесь причудливой, какой-то не вполне русской и даже не византийской — палестинской, надо полагать, формы. Раздутые, как железные жабы, тяжеловесные, приземистые, некоторые так будто даже продавившие землю купольно-коробные сооружения, похожие не то на бункеры, не то на воздушные шары, не взлетевшие из-за перегрузки балластом: часовня, символизирующая Гроб Господень, Голгофа и Гефсимань. Главный храм — Воскресения — увенчан куполом с множеством окошек-амбразур, похожих на ласточкины гнезда. Нельзя сказать, что архитектура на все сто процентов справляется с функцией символической транспортации посетителя в Святую Землю — на постороннего он производит впечатление заурядного захламленного подмосковного монастырька, который не чувствуют своим ни попы, ни музейщики, ни паломники, ни праздношатайки. Топонимы Святой Земли, однако, намертво закрепились за здешними объектами недвижимости: башни, копии иерусалимских, называются Дамасская, Ефремовская, Варуха; близлежащий лес — Фаворским; и это будет его лес.