Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Мамврийском дубе легко разглядеть не только метафору «русского проекта», оказавшегося в руках интернациональной банды мошенников, но и, с ботанической точки зрения, другое — однако по сути то же самое — дерево: березу; тот дуб, у которого Аврааму явились трое странников — и у которого затем стали праздновать Троицын день — является прообразом русских троицких березок.
На каждую Троицу любимый прохановский герой отставной генерал Белосельцев садится в старенькую «волгу» и уезжает в свою деревню, где и поклоняется растущей там березе, словно живому существу, — зная, что со временем сам превратится в нее. «Оно, почти одних с ним лет, переживет его на земле. Знает об этом, предлагает ему прибежище. После смерти его душа перенесется в березу, устроится среди тесных древесных волокон, останется здесь. Он благодарно погладил березу, свой будущий дом» («Сон о Кабуле»). Часто анимизм реализуется буквально: внутри дерева, по мнению автора, обитает живое существо: бабушка, колдун, любовница, да даже и сам автор. Дерево может быть заместителем человека, и не просто условным: это ведь языческий метемпсихоз — узнавать (умерших) людей в деревьях.
Едва ли можно назвать Проханова «язычником», но его отношения с религией чрезвычайно запутанны. Крещеный, но, в силу хорошей осведомленности о не вполне благовидной деятельности РПЦ, не вполне воцерковленный, он по сути ближе к язычеству, чем к ортодоксальному христианству. Язычество следует здесь понимать прежде всего как синоним анимизма и пантеизма, обожествление и одухотворение природы, население ее близкими и родными существами. Проханов — просвещенный язычник, сделавший пантеизм частью своей натурфилософии, но при этом иногда контактирующий со своими демонами буквально, напрямую, без посредничества разума — как в случае с этой березой (или, если уж на то пошло, тем дубом).
4. Я-дерево
Сразу после августовского путча 1991 года в журнале «Столица» было опубликовано открытое письмо литератора Е. Храмова к А. Проханову. Топорный текст, выполненный в риторике J’accuse! сопровождался не лишенной остроумия карикатурой, где адресат послания был изображен в виде дерева с маршальскими погонами, на одном из которых примостился соловей; из-под корней тем временем выползают тяжелые «тэ-тридцатьчетверки». Художник очень точно уловил образ своего персонажа, тот действительно сам часто воспринимает себя как дерево.
Карикатура из журнала «Столица», сопровождавшая открытое письмо Храмова.
«Она коснулась его, как касаются старого дерева…» («В островах охотник…»). «Будто кто-то извлекал его из огромного города… переносил, как саженец, в другую землю и почву, в которую ему предстояло врасти, пустить в нее свои чуткие корни. Вырванный из одной земли, еще не коснувшись другой, он летел в небесах, словно дерево с обнаженными корнями» («Африканист»). «Он и был веткой на божественном огромном дереве, растущем в центре мироздания» (там же). «Книга его росла, словно дерево, и сам он себе казался стволом, а людские жизни и судьбы — кроной. Он знал в ней уже каждый лист, питал его соком и силой, и дерево разрасталось» («Иду в путь мой»).
Самоотождествление с деревом занимает Проханова на протяжении многих лет. Дерево — субстанция, находящаяся ближе к природе, чем к людям и технике, дерево, на ветви которого садятся бабочки событий.
Это выражается в его парадоксальной, при такой биографии, склонности к созерцанию, к внутреннему спокойствию, к выносливости, к незлопамятности, к неагрессивности.
Человек-дерево — сквозная метафора, проходящая через все его творчество (да и, чего уж там, повседневную жизнь, если на вопрос, сколько лет тому или иному человеку, он обычно предлагает распилить этого человека и «понять по кольцам»), может быть использована как опровержение обвинений, высказанных Н. Ивановой: «Проханов не просто соловей Генштаба, он певец биоагрессивности как таковой». В сущности, вся его «поэтика насилия» — гимны легированным бомбардировщикам и чавкающим экскаваторам — выросла не из особенностей его характера, а скорее была романтическим увлечением, любовью дерева к бабочкам, которые садились на его ветви.
5. Чудо-дерево
Сюрреалистическое дерево в Дагестане. Вырастает в сознании Белосельцева, который обвиняет себя в том, что это он оказался в центре интриги возведения Избранника на трон и, таким образом, развязал войну. В «Господине Гексогене», сразу после штурма Карамахи, «Белосельцев обходил строение, и на заднем дворе, изрытом воронками, увидел зеленое ветвистое дерево. Издали глаза различили странные плоды, усыпавшие ветки розовыми сочными гроздьями. Приблизился и замер: в расщелине сучьев торчала оторванная, с растопыренными пальцами рука.
На обломанный сук была насажена половинка черепа с длинным пучком волос. На ветках, окруженные листьями, висели вырванная печень, мотки кишок, ломоть грудины. Неловко прицепилась нога с голым бедром, обутая в туфлю. Все дерево, до вершины, пестрело красными клочками. Близко к земле, качаясь на мокрых тягучих нитках, висел глаз с белком и черным неподвижным зрачком. „Твое дерево. Ты его вырастил. Тебе сидеть под ним, познавая Добро и Зло. Ты искал свой рай и нашел“, — неслось из небес».
Примерно в той же манере описано в «Сне о Кабуле» дерево на Котляковском кладбище, где развешаны части тел жертв взрыва двух конкурирующих группировок «афганцев».
Можно было ведь просто раскидать части тела по земле, и тоже было бы внушительно, но он устраивает театр, развешивает мертвые ошметки на живом дереве, распинает их на особом каркасе. Дело в том, что, в сущности, это не столько деревья, сколько кресты, распятия — по сути, устройства из срубленного дерева, предназначенные для умирания бога плодородия — и одновременно действующие метафорические машины воскрешения, макеты для Второго пришествия. В мире Проханова вся подвергающаяся распаду материя, в принципе, восстановима. Достаточно лишь обнаружить уже существующие аппараты для воскрешения, чем и занимаются, каждая по-своему, магия и техника.
Сделав шаг в сторону, заметим, что тема смерти вообще занимает в сочинениях Проханова исключительное место — и довольно часто реализуется в таком странном мотиве, как «приключения трупа».
Мертвые тела — которых в сочинениях Проханова именно что пруд пруди — претерпевают здесь самые неожиданные коллизии. Хорошо еще, когда они просто лежат (как пограничники в гробах на Даманском; тут стоит припомнить и страшные фотографии трупов, сделанные автором текста) и разлагаются (как Ленин), но еще чаще с ними происходит нечто невообразимое. Их перерабытывают на бойне (в «Вечном Городе»), их минируют, носят, возят, раскатывают в лепешку, оскверняют, насилуют (характернейшие мотивы в «афганских» и «чеченских» вещах). Именно как труп часто описывается у Проханова развалившийся СССР — обычно труп кита, выбросившегося на берег, и теперь в этой гигантской дохлятине кишат мириады червей и личинок. Эта «трупная» метафора, став базовой, бывает, целиком организует романную поэтику, странная, «абсолютно неадекватная» «Крейсерова соната» есть не что иное, как «симфония разложения».