Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Явление капучино на подносе в высоких узких чашках тончайшего белого фарфора с золото-голубыми виньетками ознаменовалось новой метаморфозой секретарши. Это была не тетка с троллейбусной остановки, терпеливо ожидающая прихода бесстыдно запаздывающего транспорта, а вновь надменно-холодная пластмассовая барби. Я не дворняжка, я породистая, породистая, породистая – так и исходил криком весь ее облик. И не к В. же был обращен ее вопль. Больше такого не повторится, я не позволю себе, подавая капучино директору по связям, сообщала она ему своими дивно-изысканными движениями. В. его чашка была подана с такой гримасой, словно он все-таки обернулся тем самым Лох-Несским чудовищем, которого она видела в нем при первом появлении у себя в приемной.
– А?! Обратил внимание?! Что скажешь? – триумфаторски взревел директор по связям, когда секретарша, вновь превратившаяся в барби, скрылась за дверью. – Нет, недаром муштровал! Все поняла. Без вразумления.
Райский капучино, сваренный обновленной барби-секретаршей, не доставил В., как он ни принуждал себя, никакой радости. То, что кофе оказался таким великолепным, напротив, скорее огорчило его. Барби полагалось делать отвратительный кофе.
– Свободен. Пожалуйста! Можешь идти! – взмахнул руками, словно сгоняя с насеста кур, директор по связям, когда кофе был выпит.
Конечно, конечно, не сидеть же было здесь, неизвестно чем занимаясь. Но все же В. испытал чувство униженности оттого, что директор по связям так помахал на него. Однако же не оставалось ничего другого, как молча проглотить это свое чувство.
– Хорошо. Благодарю. Иду, – принялся он выключать компьютер.
Выключил, встал, поклонился прощально – директор по связям не смотрел на него и не заметил его поклона: отвалившись на спинку своего колесного кресла, он бурно разговаривал по телефону и был предан стихии телефонного общения без остатка.
Уже сойдя с крыльца заводоуправления и направившись к своему “Фольксвагену”, В. остановился. Перед глазами, как ни выскабливал из себя эту картину, стояла обхватившая его за ноги рыдающая Угодница. Невозможно было сесть в машину, уехать, не выяснив, что за причина пригнала ее к нему, от чего ей нужно было исцеляться. Ей-то, едва оставившей позади жеребячий возраст!
Пальцы настукали номер телефона без всякой необходимости напрягать память. Слушаю вас, ответил голосом Угодницы его родной телефонный номер.
– Спустись-ка на улицу, жду тут тебя у крыльца, – сказал В.
И тут, в чахлом, по нынешнему лету совсем пожухшем скверике через дорогу перед заводоуправленческим зданием Угодница, давясь рыданиями, призналась ему в своем недуге, о котором, глядя на ее туго стянутую бахромящимися шортами веселую попку, невозможно было и подумать. Мне всего лишь двадцать два года, собирая ребром ладоней катящиеся из глаз слезы, говорила она, а меня уже мучает геморрой. Я даже делала операцию! Это было так ужасно, так ужасно! Я думала: все, раз операция. А он вернулся. И он меня мучает, мучает! Мне предлагают снова операцию, но он же опять вернется! Я больше не могу, я готова… я не знаю, на что готова… помогите мне! Прошу вас, помогите! Помогите же, помогите!
Бедная, бедная! – стучало в В. Жалость разрывала его. Как объясняться с ней, когда она не хотела его слушать? Когда такая вера кипела в ней, такая надежда! Он молча привлек ее к себе, ощутив под ладонями ее юные ангельские лопатки, скрытыми крыльями томящиеся под кожей, постоял так секунду, пять, десять, переложил руки ей на затылок и постоял еще. Потом отстранился от нее. И невольно оттолкнул – от стыда, на какой спектакль решился.
– Иди. Все. Иди, – сказал он, глядя мимо нее. – Только никому ничего не говори. Слышишь? Все у тебя будет нормально. Не сомневайся.
Угодница стояла – не могла уйти. Смотрела на него – и В. наконец тоже заставил себя посмотреть на нее.
– Что? – проговорил он, опять же с невольной резкостью. – Я сказал: иди!
От счастья, сиянием затоплявшего ей глаза, можно было двинуться умом.
– Я хочу попросить прощения, – выдавила из себя Угодница. – Я вчера, когда ваш стол… я себя вела… простите меня, простите! Я была ужасной, мне самой невыносимо, какой я была… простите!
Бог простит, хотелось отозваться В. словами, какими в таких случаях отвечала, помнилось ему из детства, его бабушка. Но вместо этого он просто молча покивал головой – о чем говорить! – и, не дожидаясь, когда двинется она, повернулся и быстро пошел из скверика к машине.
“И вдруг настала тишина в церкви; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви; взглянув искоса, увидел он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь был он в черной земле. Как жилистые, крепкие корни, выдавались его засыпанные землею ноги и руки. Тяжело ступал он, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены были до самой земли. С ужасом заметил Хома, что лицо было на нем железное. Его привели под руки и прямо поставили к тому месту, где стоял Хома.
– Подымите мне веки: не вижу! – сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки.
“Не гляди!” – шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул.
– Вот он! – закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха…”
Дрожь окатила В., притом что вода в ванне была совсем не холодна – как раз температуры тела: чтобы и не перегреться по нынешней беспощадной жаре, и не охладиться излишне. До чего не по-человечески великолепно было написано. Словно к чему-то запредельному прикасался, не от мира сего.
Богослов Халява, ставший звонарем, с молодым философом Тиберием Горобцом пособолезновали Хоме за кружкой хмельного, осудили его, что побоялся, звонарь отправился в бурьян протрезвляться, не забыв по привычке своей утащить старую подошву от сапога, валявшуюся на лавке, повесть закончилась, и В., в неоставляющем ознобе восторга, закрыл коричневый томик, перевесил руку за борт ванны, опустил книгу на пол. Что, оказывается, за радость жизни: в разгар дня, когда все вокруг по библейскому завету – хлеб свой в поте лица своего, выломиться из этого хомута. Хотя, надо отметить, совесть угнетала В. Оказаться в середине рабочего дня дома, полноправно бездельничать, можно сказать, наслаждаться жизнью – ему было стыдно и неприютно от этого: ну, будто выперся на сцену под прожекторы, стоишь там, и непонятно куда девать руки.
Дверь в ванную из-за жары он оставил открытой, и звонок в прихожей прозвучал ясно и внятно. Кто бы это мог быть, с леностью подумалось В. Должно быть, то были какие-нибудь продавцы всякой белиберды – средств от клопов, от пота, от грызунов, от запаха изо рта, – надувалы и прохиндеи. Кто это еще мог быть? У жены, если бы ей вдруг срочно понадобилось домой, был ключ, если же забыла ключ в сумке на работе или потеряла – позвонила бы ему по телефону: он сообщил ей, что он дома, более того – что не просто дома, а в ванной. Позвонят-позвонят и перестанут, сказал себе В.