Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Визуально — это совершенный, подробно расписанный, многофигурный спектакль, существующий в изумительной партитуре образов, движений, звуков. Невозможно забыть длинное полотнище синего Ксанфа, Скамандра как знак приречного боя, — полотнище, которое вьется, и плещет, и бьется о берег, занимая собою всю сцену, обволакивая от фонарей до планшета, синяя змея воды, участница битвы, укрощенная Гефестом… И черные птицы — грифы, стервятники, танцующие на длинных шестах, — птицы, парящие над полем, над трупами воинов… И те же шесты-реи и палки-весла, луки и стрелы, — вот уже перед нами корабли ахейцев, что мерно колышутся в такт поворотам распластанной розы ветров… Костер Патрокла, сплетенный из канатов, с которых свисают красные нити, языки пламени, — костер, что все силится разгореться — и снова затухает… И воинские схватки, которые встают перед нами в своей точной хореографии и ритмической координации… Мир здесь уже расписан ритмами, разграфлён, как школьная тетрадь. Скандирующая интонация — да и сам русский гекзаметр Гнедича — тут как бы вырастает из дыхательных китайских упражнений: «Йа-а! Йа-а!» — то есть: «Я, Ахиллес» — вот я, герой, я попал в эту передрягу и вместе с тем — в свою линейку, свою судьбу, в свой рок, я дышу в лад со вселенскими ритмами, вот она, моя жизнь: слово — выдох — выпад — в той графе, в той мерной поступи судьбы, что мне обозначена, коей — причастен…
Греки, ахейцы — и на удивление авиньонскому зрителю, свидетелю мистерии: вся воинская сторона зрелища выстроена на китайских боевых искусствах, на упражнениях и формах тай-чи, у-шу… Потому, наверное, что «военная игра» — это всегда некая упорядоченная, жесткая последовательность движений — и можно взять какую угодно традицию, любой стиль, доведенный до совершенства — отполированный до блеска, до последнего миллиметра, рассчитанный вплоть до краткого момента взрыва, боли. Жест — как точно выверенный спазм — мгновение совокупления с врагом — сведения счетов — сверки часов — один знак, один жест — и этого довольно. Милитарный балет, хореография смерти — только без «тарантиновских» фонтанов и брызг крови. Истинный, столь любимый Васильевым бесконтактный Восток: живем природой, но не соприкасаемся внутри нее. Каждая планета ходит по своей орбите, законы те же, — но что мне за дело до твоей — все равно никогда не столкнемся: именно так предназначено богами, природой, той воздушной сеткой, космической похлебкой «ци», в которой мы и плаваем отдельно, врозь — но все сразу.
Тут сразу же хочется оговориться, предупредить. Пожалуй, единственное, чего не может дать хорошо организованная военная выучка, — так это ощущения опасности. Умелость, веселость, крайняя сосредоточенность воина, красота движений — все это и для нас, зрителей, то есть наблюдателей этого сражения, мистерии кровавой битвы, снимает любой холодок ожидания; при таком мастерстве исход вполне прозрачен. Тогда и битва на поражение становится неотличимой от воинских состязаний за «ушатый серебряный умывальник, еще не бывший в огне», за плененную деву — прекрасную мастерицу, не помню уж, ткачиху ли, повариху… За быстроногих коней… Но есть у этих выверенных ясных игр и иная подкладка. Бои на палках продолжаются — да только длятся они будто на кромке льда, на тонкой коже ледяной земли, под которой — бездна, черный провал.
Вначале об этом только догадываешься: четкая дикция, четкие, рассчитанные движения, — а на все это накладываются гортанные выкрики — два голоса перекликаются через пространство игры — нет, уже не два — все больше голосов, хриплых или протяжных. Архаика! Пение, цепляющее, царапающее изнутри — глубже, чем понимание, первичнее, чем стих. Та первая плазма, расплавленная магма звуков — гортань, производящая и пение, и щелчки, и хрипы, и страшное поскрипывание движущейся, накатывающей — бродячей повозки, волны, стихии первоэлементов. Хор, то распадающийся на две антифонные половины, то снова сливающийся в единую массу: как капли ртути, не существующие по отдельности, стремящиеся снова скатиться, слиться, слипнуться — в единое озеро черной, отливающей металлом воды, в единый звучащий поток, шуршащий и бьющийся о край мира живых. Страшно становится лишь здесь, поскольку, да! — конечно же — эта первородная звуковая стихия целиком принадлежит миру мертвых. Слипшаяся воедино, расплавленная масса — тех, кто ушел, тех, кто — как перегной — составляет основание нашей культуры и нашей памяти. Там, в царстве духов, неразличимы отдельные существа, там бродят закваской и перетекают друг в друга нерасщепленные образы и спутанные звуки…
Когда Ахиллу во сне является тень Патрокла, на арену выходит — выдвигается — проливается — весь хор целиком, и повторяющееся заклинание друга «Погреби ты меня, погреби ты меня, — / да войду я в обитель Аида!» доносится оттуда же — из мутной и склизкой, тесной общности умерших, временами растекающейся на отдельные, узнаваемые голоса, но тут же собирающейся воедино. Сумрачная архаика, но и наша культура вообще, культура, что в принципе хтонична, — царство мертвых как царство первых смыслов, что создавались не нами, царство архетипов, что нам не принадлежат.
Васильев, привычно бросающий на ходу обидные слова о филологах, историках, о гуманитариях вообще: «Трупоеды! Жалкая, бледная моль, питающаяся мертвой тканью чужих слов!» Но что тут сделаешь: говорят же обычно, что мы стоим на плечах предыдущих поколений, — да разве только стоим? — скорее уж гуляем, как хотим, по этому болоту, по зыбучим пескам, бродим по податливой массе чужих сгоревших жизней и спутанных образов… Но и сам он, и сам он — да разве бродит он в каком-то ином месте; иного места попросту нет на этой земле, вот разве что потом, когда сами спустимся в Аид, пейзажи будут другими…
Интерпретация Анатолия Васильева — и чудные хоры Владимира Мартынова звучали здесь, на «Авиньоне», в Бульбонском карьере, а до этого — на Сретенке и на Поварской, в Первой студии, звучали и в других васильевских спектаклях — в «Плаче Иеремии» и в «Моцарте и Сальери»… «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, грозный…»
На этом холсте хоров и страшной, пугающей фонетики видимым и понятным становится, откуда берется сам античный герой. Два мира — частично перекрывающиеся, частично проницаемые друг для друга. Бродит страшной, опьяняющей брагой тот мир (и в самом деле — «тот», не «этот», мир луны, пены, мир Дионисовых трансов). На его-то зыбком основании