Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тогда с глубочайшим сожалением…
В этот миг попугай, находившийся на расстоянии всего приблизительно в пятьдесят ярдов, претворил в жизнь доктрину Уильяма Джеймса насчет плато научения[66]и принялся оглушительно триумфально икать. Я выхватил из-под рубашки свисток, сунул в рот, как детский леденец, дунул. Двойной звук смутил доктора Гонци, приложившего лапу без пистолета к глазам, как бы ослепленным внезапным бликом лампы окулиста. Я бросился в переулок, по-прежнему свистя. Доктор Гонци опомнился, выстрелил. Воздух содрогнулся от волн у-у-у-у после треска. Вообще было слишком много шуму: на безумном пути я жалел, что вношу в него вклад. Попугай довольно механически хохотал. Я свистел и свистел, держась стены в переулке. Доктор Гонци снова выстрелил, преследуя меня. В пределах аллеи шум обернулся целой короткой пробежкой стуков. Никого не чуялось на той улице, за черными дверьми в переулке, не имевшими наружных ручек, – я безнадежно толкнулся в три, – кто заинтересовался бы шумом: видно, все ушли чествовать Сента-Евфорбию. Я бежал, ничего больше не оставалось. Мгновенье помедлил, набирая в грудь воздух, который истратил потом на фортиссимо свиста. Доктор Гонци с треском выстрелил у-у-у-у-у-у-у, а потом глупо крикнул:
– Вернись, будь ты проклят.
Переулок не был тупиком: вливался в булыжную улицу с пустыми рыночными прилавками. Под ногами было скользко, сильно пахло рыбой. Я опять свистнул, и на сей раз донесся ответ: я так понял, что полицейский свисток завязал с моим диалог. Потом я сделал паузу, отдышался. Доктор Гонци перестал стрелять. Возможно, вернулся в «Пепегелью» оплатить счет. Теперь полиция мне ни к чему. К ответившему свистку присоединился другой; жалкий дуэт отыскивал источник моего сигнала. Звучал он на дороге к. морю. Поэтому я пошел другим путем. Взвыла сирена: где-то поблизости стояла патрульная машина, теперь ожившая. Сзади ко мне приближались бегущие полицейские ноги, патрульная машина с желтым светом, мелькавшим на крыше, вывернула из-за угла навстречу, встретила меня и затормозила.
– Вот этого нам не надо, – сказал инспектор. – Это ты, парень, очень плохо приплел. Доктор Гонци, да? Смех. Почему не Дух Святой, или, на твое счастье, не сам президент?
Он звякал ботинком по корпусу металлического стола, подчеркивая таким образом главные пункты. Хорошо выкормленный мужчина с умными карими глазами, единственными из здешних полицейских глаз не загороженными темными очками. Взявшие меня констебли, наготове стоявшие с обеих сторон от него, быстро скривили нижнюю часть лица в подобострастном смехе. Один из двух патрульных, глотавший живую коку, прыснул. Инспектор бросил стальной взгляд на обоих. Оба откозыряли наискось, и тот, что не прыскал, сказал:
– Muwvijemu.[67]
– Хорошо, идите. С пьяными разбирайтесь на месте. Тут не ночлежка для пьяниц.
– Я могу вам сказать только правду, – сказал я. – Доктор Гонци стрелял в меня. Поэтому я свистел. Трижды. Я имею в виду, он три раза стрелял.
– Ох, боже мой. Доктор Гонци – убийца. Может, скажешь нам, куда ты дел пистолет? Как насчет разрешения на оружие?
– Неужели я такой чертов дурак, чтоб звать полицию, когда сам стрелял?
– Я такой вопрос слышал и раньше. Мы тут тоже не чертовы дураки.
Инспектор проинспектировал судейский свисток, вертя и вертя его в пальцах, словно сигарету скручивал.
– На нем имя написано, – сказал он. – Гравировка. В. Поцобланко. Ты В. Поцобланко? Хорошенько подумай, прежде чем отвечать.
– Я вам уже назвал свое имя.
– Признаешь, значит, что украл свисток у В. Поцобланко?
– Ничего не признаю, кроме того, что уже говорил.
– Ты чужак, – сказал в полный голос инспектор. – Может, не понимаешь каких-то вещей, которые тут происходят.
Я поелозил задом на бамбуковом стуле. Кабинет был чистый, простой, как бы в опровержение грязных вещей, явно происходивших в составном сложном комплексе алломорфных структур, в камерах, в комнатах для допросов за задернутыми пластиковыми занавесками. Оттуда доносились звуки, какого-то мужчину рвало, кто-то орал, как бы приказывая все выкладывать под страхом дальнейшей насильственной боли. Другие где-то дальше пели, вроде бы гимн, торжественно, не пьяно. Палка ритмично постукивала по крышке стола, аккомпанируя угрожающим моносиллабам. Стыдливо просачивались дуновения фекальных испарений.
– Как по-вашему, – спросил я, – можно мне сигарету?
– Конечно, конечно. Какую-нибудь особую? С опиумом? Турецкую? С порошком мескаля? Со смесью от астмы?
Последний удар был жестоким. Я дышал с некоторым трудом: все время старался дышать полной грудью и набирал убегавшего воздуха меньше дюйма.
– Предпочту «Синджантин», – сказал я.
– Простите, сэр, не припасли, – сказал инспектор с честным лицом. Рты констеблей расползлись в ухмылке; пустые черные глаза упрекали веселье, подобно самому закону. – Видишь ли, – сказал инспектор, – мы тут не любим оружие, особенно в руках у простых граждан, особенно у чужаков. Почему правду не говоришь?
Я говорил правду. Как всякая правда, она прозвучала неправдой. Инспектор сказал:
– Что касается мемориального мошенничества на рынке, здесь приезжим не разрешается зарабатывать деньги без заранее спрошенного разрешения. Тем больше у тебя неприятностей.
– Я не знал. Никто мне про этот закон не рассказывал.
– Никто никому про закон не рассказывает. Закон предполагает, что закон всем известен.
– Прошу прощения.
Инспектор опять посмотрел на предметы, изъятые у меня из карманов. И сказал:
– Незаконно заработанные каститские доллары. Нам их придется забрать. А вот эта вырезка, видно, насчет грязной книжки. Зачем она тебе?
Это была рецензия из «Гляди-и-и» на роман цыпки Карлотты.
– Я однажды с автором встречался, – сказал я.
– Да? Дела кругом плохи, правда?
– Не пойму почему.
Инспектор сразу оживился, хотя на редкость беспристрастно, словно я просто бросил ему драматическую ключевую реплику. Разогнулся, отчего ножки стула резко скрипнули по линолеуму, потом, сильно возвысившись над констеблями, превратившимися в кариатиды-колонны просцениума, качнулся вперед и назад, сцепив за спиной руки.
– Не поймешь почему, да, не поймешь почему? О, я вполне хорошо могу показать тебе почему, вот именно, почему почему почему, клянусь небесами живыми, могу так icsplijcari,[68]если наше родное слово тебе понятно, это твое почему, друг мой, что в твоем словаре не останется ни одного почему. Что ты об этом думаешь, а? Почему почему почему, в самом деле.