Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Придет время, товарищ Бычков, и на всем земном шаре раскинется цветущий сад одной великой коммуны! Это вам давно надо знать!
У него покраснела шея, но к Зюзе он не обернулся, потому что глядел на мои ноги. Я повернулся и побежал назад, и во дворе коммуны, прямо напротив дверей конюшни, где висела железная рейка, увидел знакомую повозку… знакомого, черного, с желтыми шматками пены на пахах жеребца… знакомую кумачную рубаху… Самого Момича. Я никуда не пошел и сел на нижний порог крыльца между колонн, в проходе. Я сидел, глядел на Момича и ничего не хотел, кроме одного, приплюснувшего меня к широкому, теплому камню: чтобы Момич не пошел в коммуну, к нам в общежилку. Тогда б я кинулся к нему, вцепился б в рубаху и повис и не пустил бы!
Но Момич не пошел. Он глядел-глядел на меня, потом позвал, не отходя от повозки:
— Александр! Ходи-ка сюда!
Я еще немного посидел и пошел к нему, и руки у меня размахивались разом, в одну сторону — назад и вперед, и идти совсем было трудно, и я не знал, как их заставить раскачиваться порознь.
— Ну, здорово тебе! — сказал Момич и протянул мне руку, а я так и подал ему обе свои, и когда он сжал их и потряс, я оглянулся на коммуну и заплакал.
— Ну во-от, ветрел гостя! — протянул Момич. Он не отпускал мои руки и стоял наклонившись, и от бороды его пахло, наверно, той желтой медовкой, — ехать-то пришлось через Лугань.
— Чего это ты? А?
— Живот все время… болит и болит, — пожаловался я, а он лапнул меня за плечи, пощупал их зачем-то и сказал:
— Ну-к и что? Ревом-то его не вылечишь, небось!
— Да я и не реву, — сказал я и опять оглянулся на коммуну.
— Животы, они часто болят у людей. Вроде бы ел тогда человек молоко, а отрыгается чесноком, — сочувственно проговорил Момич, глядя на меня испытующе и весело, — пил, наверно, ту медовку, раз ехал через Лугань. Я отвернулся от него и стал глядеть на жеребца и на немую рейку в проеме дверей конюшни. Мне было как в тот раз на парине возле Кашары, когда Момич сказал, что под наше добро подвод и подвод нужно, и скажи он теперь еще чего-нибудь насмешливое про нас с теткой или про коммуну, я б повернулся и ушел от него, может быть, навсегда. Но он шагнул ко мне, опять облапал плечи и сказал настойчиво, сердито:
— Ну ладно, не дури!.. Живешь-то как?
Если б он спрашивал не про меня одного, а про всех разом, — про тетку, про Царя, про всю коммуну, тогда б дело другое было, тогда бы я вытерпел и не признался, а тут… Тут я ничего не мог поделать — ни молчать, ни говорить, и я заревел снова, оглянулся на коммуну и крикнул А1омичу:
— Ну чего стоишь? Давай скорей поедем отсюда! А то увидит председатель Лесняк и… Вон туда давай, за сад!
Он молча вскинул меня в повозку на бугристый мешок, набитый чем-то упруго-податливым, вспрыгнул сам и, крутнув петлей вожжей, приглушенно и озорно прикрикнул на жеребца:
— У-у, змей Горыныч, дава-ай!
Роса уже подсохла, и следы от колес повозки не были заметны, — я только и думал, чтоб они не виднелись на траве. За садом, возле развалившегося каменного вала, Момич придержал жеребца и, полуобернувшись ко мне, шепотом спросил:
— Тут, что ль?
— Тут, — кивнул я.
— Ну?
— Больше ничего, — сказал я, — за теткой теперь надо сбегать… А за сундуком потом когда-нибудь приедем, ладно?
— Да на черта он сдался вам! — нетерпеливо и бесшабашно — медовку потому что пил — сказал Момич и сразу же посерьезнел: — А насчет этого самого… Петрович-то ваш как? Вместе думаете ехать или…
— А ему только тут и жить! — твердо и в какой-то неосознанной обиде на Царя повторил я слова Кулебяки. — Мы с теткой одни собирались. На Покров день аж… А за сундуком потом хотели…
— Хотели! — недовольно хмыкнул Момич. — До Покрова, брат, далеко. Вы б лучше взяли и… — Он не сказал, что нам надо было взять и сделать, и распорядился, будто у себя возле клуни: — Беги за Егоровной. Живо.
Уже шагах в пяти от повозки я почувствовал все то, что бывало со мной, когда я собирался перелезть чужой тын, — пустоту в животе, полынный холод в груди, сердце под самой шеей и еще хрипоту: голос тогда у меня делался толстым и низким. Я толчками вошел на веранду и оттуда, через порог, опять увидел всех коммунаров, блескучие миски с радужными завитушками пара над ними и сияющий орден на оттопыренном кармане председателя Лесняка. Председатель Лесняк гонял ложку, будто наматывал клубок ниток, — стербал и глядел исподлобья на мои ноги. Я не переступил порог в пищевой блок, и тетка сама пошла ко мне, торопясь и оглядываясь. Я попятился в глубь веранды, к сундуку, и там привстал на цыпочки, чтобы сразу, в ухо под косынкой, сказать ей о Момиче. Она, наверно, подумала про что-нибудь плохое со мной, потому что тоже, как и я на веранду, двигалась ко мне толчками и шептала:
— Ох Сань! Ох Сань!
— Дядя Мося приехал! — хриплым шепотом сказал я ей в ухо под косынкой. — На жеребце! Мы вон там за садом спрятались! Иди скорей!..
Я выбежал в сад, обогнул угол коммуны и прошмыгнул в общежилку. Это было все равно, что рвать помидоры или огурцы, когда уже перелезешь межу: хватаешь какие и как попало, и думаешь совсем о другом, и глядишь не под руки, а совсем в иную сторону. Оттого я и захватил только подушку да одеяло, а пиджак забыл. Я еще в общежилке знал, что не взял его, но это вспомнилось уже после того, как я закатал в одеяло подушку и побежал. Это тоже как в чужом саду. Раз ты уже держишь зубами и руками подол рубахи, то никак не остановишься, чтобы сорвать самое, может, большое и красное яблоко, виси оно прямо над твоей головой, — тогда только и знаешь — бежать, бежать, хотя за тобой никто и не гонится…
Тетку я увидел за садом, в спину. Она шла, закинув руки за голову и расставив локти, — развязывала и опять