Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, этнонациональный диалог вряд ли был возможен между русскими и московскими элитами. Как показали переговоры в Переяславе, недостаток понимания в этом плане был не единственным различием между двумя сторонами. Острый кризис вызвал, скажем, отказ Бутурлина присягнуть от имени царя по сохранению казачьих вольностей и свобод. Бутурлин сделал все возможное, чтобы заверить казацкую старшину, что царь не только сохранит, но и расширит их свободы, но отказался принять присягу от имени своего суверена. Хмельницкий оставил посла в церкви ждать результатов своего совещания с полковниками. Когда Бутурлину сообщили, что польские короли присягают перед своими подданными, боярин продолжал настаивать на своем. Он ответил собеседникам, что представляет православного царя и самодержца, а польский король не был ни одним, ни другим. А следовательно, этих двух монархов просто нельзя сравнивать[122]. Хмельницкий и полковники, в конце концов, должны были согласиться. Казаки приняли присягу на верность царю, не получив присяги со стороны представителей своего нового суверена. Это был беспрецедентный случай в казацком опыте. Хотя польский король и отказывался подписывать с ними соглашение и признавать их равными в ходе переговоров, польские делегаты присягали от имени Речи Посполитой во время всех сделок, которые они заключали с казаками. Если бы было иначе, казаки никогда не клялись бы в ответ. А в Переяславе они поступили так. Это было их первое знакомство с миром московской политики.
Бутурлин не лгал: цари действительно никогда не присягали на верность своим подданным. В Переяславе царские представители применили относительно новых подданных своего суверена правила степной дипломатии — набор принципов, которые Московия унаследовала от Золотой Орды и применяла в отношении своих восточных соседей и вассалов. Как пишет Андреас Каппелер, эти принципы предусматривали наличие «лояльного правителя» и «слабый протекторат, скрепленный присягой», вследствие чего «закладывались отношения подданства», к которым Россия «в дальнейшем каждый раз апеллировала», а вторая сторона «рассматривала это в лучшем случае как личное, непродолжительное подчинение»[123]. И действительно, если казацкая элита рассматривала присягу и службу царю как условное («повольне» на их политическом языке) подчинение правителю, дальнейшие отношения с которым будут зависеть от желания каждой из сторон соблюдать свои обязательства, московская дипломатия воспринимала клятву в качестве доказательства вечного подчинения. Ведь текст обычной присяги содержал такие слова: «А от Московскаго государъства измѣннымъ дѣломъ не отъехати, и ни которые порухи не учинити и измѣны»[124]. Дальнейшие события убедительно показали, что ни одна из сторон переяславских переговоров до конца не понимала, в какие именно отношения она вступает.
Тесное взаимодействие национальной и имперской идентичностей в модерном русском сознании всегда сбивало с толку обозревателей русской жизни и привлекало внимание историков России. Это сочетание, которое отличало русскую идентичность от идентичностей западноевропейских имперских наций, парадоксальным образом описал Джеффри Хоскинг в одной из своих рецензий: «Британия имела империю, а Россия была империей — и, фактически, до сих пор является ею»[125]. Хоскинг выделил одно возможное объяснение специфики русского имперского опыта: мол, в отличие от Британской и других западноевропейских империй, Российская империя была не морской, а сухопутной[126]. Однако географию нельзя считать единственным объяснением особенностей русской национальной идентичности. Ричард Пайпс считает, что феномен русской идентичности можно объяснить тем, что в России «становление национального государства и империи произошло одновременно, а не последовательно, как у западных государств»[127]. Если суть действительно в этом, то где искать момент истории, когда началось становление национального государства и империи? Говоря об империи, множество историков указывают на эпоху Петра І (1689–1725) — основателя модерного русского государства[128] и в то же же время первого правителя Московии, который провозгласил себя «императором всероссийским», ознаменовав начало истории России не просто как независимого государства, но и как империи. Большинство университетских преподавателей утверждает, что Московия стала империей раньше — во времена Ивана Грозного[129], но для их студентов изучение русской имперской истории все равно начинается с эпохи правления Петра.
Джеффри Хоскинг
Ричард Пайпс
С какого бы века мы не начали отсчитывать историю Российской империи — от Иоанна ІV или Петра І, — важно отметить, что сочетание национального и имперского дискурсов в России зафиксировано именно в последние десятилетия XVІІ века, то есть накануне эпохи Петровских реформ. Именно в это время Московия, еще не открывшись Западу и не будучи известна как Россия, впервые стала восприимчивой к новым людям и идеям только что присоединенной Гетманщины, в частности ее религиозной и интеллектуальность столицы — Киева. Сложное переплетение понятий национальности и имперской государственности, сложившееся при встрече киевской и московской элит, окажется неимоверно важным для формирования русской имперской идентичности. Это переплетение создало путаницу в мыслях самих восточных славян, не говоря уже об ученых, которые исследовали их историю и политическую культуру. Именно это сочетание идей будет основной темой этого раздела. Рассмотрим его в хронологических рамках периода 1654–1730 (от Переяславского соглашения до конца Петровской эпохи и воцарения Анны Иоанновны).