Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позади шотландцев, отправленных лордом Рагланом на дело, горели костры I французской параллели, где, должно быть, по обыкновению, зуавы варили кофе в медных котлах для соратников, мерзнувших в аванпостах. Впереди перемигивались факелы и лампы русских саперов, мелькавших в порушенных ложементах перед Мачтовым (IV) бастионом с таким проворством, что никто уже и не пытался им помешать, хоть от французских траншей до стен бастиона оставалось не более ста шагов. И, как стало обычным, что-то неугомонно и неуемно горело в самом Севастополе, выделяя красноватым фоном черный профиль здания, как говорили, Морской библиотеки, сохранившей античное благородство, несмотря на коррозию от современных бомбических снарядов.
Было довольно промозгло, но – даже не подозревая, что в какой-то мере повторяют традицию русских солдат надевать перед сражением чистые рубахи, – шотландские горцы оставили в лагере теплые гамаши, к которым пришлось прибегнуть в этой далекой северной стране Крым (Crimea). Так что крепкие, с рыжим волосом, коленки лейтенанта Мак-Уолтера подбивали крупные складки килта черно-синего тартана[39] – в отличие от зелено-синего у коллег из 42-го полка Black Watch, отличившихся, в свою очередь, под Инкерманом.
Из мрака неслышно вынырнула мешковатая, но проворная – будто и впрямь лев из африканской саванны – фигура зуава. Должно быть, с французского аванпоста навстречу им выслали наблюдателя. Горцы, чью военную форму и саму-то никак нельзя было назвать традиционной, встретили его появление сдержанными улыбками и толчками локтями в бока. О том, что никаких африканцев в корпусе зуавов и в помине не было, они уже знали. Тем занятнее смотрелся отчаянный парижский сброд в красных шароварах с мотней ниже колен, вышитых куртках и в фесках, будто дикий нехристианский народ.
Равно как в Иностранный легион, в зуавы брались человеческие отбросы со всей Европы, что не мешало им дивным образом и довольно скоро превращаться в солдат отчаянной отваги и исключительной дисциплины.
Зуав, хоть и француз, но когда-то живший в Ливерпуле, смог пояснить на вполне сносном английском, что траншеи, указанной на вчерашней карте и подбиравшейся к ложементам вплотную, уже нет. Русские не поленились зарыть, но есть подходящий овражек, прорытый не столько дождями, сколько ядрами и бомбами.
– Вот тут, – зуав уверено и бесцеремонно указал во тьму бриаровой[40] тыквочкой трубки, отмахнув из нее рой золотых искр. И ничуть не смутился пули, мгновенно прилетевшей со стороны русского бастиона и едва не выбившей трубку из его руки.
Пуля, жужжа, унеслась в ночь невидимым свинцовым шмелем, но заставила нескольких горцев, из числа вновь прибывшего пополнения, ей поклониться, махнув красным хаклом гленгарри[41].
Прочие же даже не шелохнулись.
Такой обмен пулями штуцерников был уже сродни приветствию между траншейными и бастионными обитателями и был больше соревнованием в меткости, чем способом истребления неприятеля. Вот и сейчас на русское «бди, тля!» с французской параллели гавкнул в ответ штуцер Тувенена «бон суар!».
Пули Менье и Тамизье разминулись в полете. Обе французского происхождения, но первая, после русской перековки-переливки, полетела «к своим», а другая свистнула на Мачтовый, как говорили союзники, бастион.
IV (для союзников – Мачтовый) бастион
– Ото ж, тля, не спи, – добродушно проворчал Левко, рядовой 8-го батальона черноморских пластунов, сползая с бруствера батарейного траверса[42], и первым делом натянул поверх рубахи драную черкеску.
Дрань оно дрянь, конечно, но продрог изрядно, пока «вылеживал» свой выстрел. А в замызганной черной сорочке только по срам, хоть и вовсе «сраму лишишься» от холода, но все как-то поспокойнее, не так приметно, особенно если взять в уме, что точно такой же охотник может отсиживаться в темноте где-то совсем подле. До «француза» ж рукой подать – полста саженей, не боле.
Левко оглянулся в пушечном дворике.
– Дайте-ка прикурить, братцы! – заторопился он, выуживая из кармана черных же штанов свою казацкую люльку – простецкую глиняную, но с такой загогулиной, что за усы боязно. Заторопился, потому как увидел – кондуктор[43] под могучей тушей корабельной пушки усердствует кресалом.
Седоусый матрос со своей ореховой трубкой в зубах, не отвлекаясь от клацанья медным рычажком кресала и не выпуская мундштука из зубов, прогудел что-то невнятное, будто в жерло своего двухпудового[44] орудия аукнул. Сердито так.
– Шо? – озадаченно переспросил Левко, даже перестав набивать большим пальцем свою люльку.
Лицо кондуктора, в очередной раз показавшееся в свете искр печеной луковицей, выражало хмурое равнодушие. Он, наконец, втянул пучок искр в чашечку трубки, пыхнул их обратно, но уже с белесым дымом, и произнес внятно, но вяло:
– Коли третьим подкурить не боишься, изволь к столу.
– А шо бояться? – пожал плечами пластун, хоть и покосился на мощное плетение канатного «воротника», насаженного на дуло пушки, точно жабо, – так, чтобы никаких зазоров между жерлом и амбразурой не оставалось.
– Армейские, – снисходительно проскрипел кондуктор. – Без понятия, – и позвал кого-то во тьму. – Кузьма?
Тотчас откуда-то сверху, с борта, со змеиным шелестом соскользнул матрос в сером бушлате с двумя рядами медных пуговиц.
– Этот с понятием, – заступился он за пластуна, беря из рук артиллериста трубку, чтоб подкурить. – Я тут сигнальный, давно смотрю, как ты черной кошкой в чулане оборотился. Молодца. Ты вот «француза» за что сейчас ухватил?
– За табачную искорку, – нарочито угрюмо буркнул Левко, придавая солидности к молодости азарта. Впрочем, добавил тут же, справедливости ради: – Правда, что упокоил – не побожусь, развеяло.
– О! – дидактически поднял палец старый кондуктор, должно быть, начальник здешней крюйт-камеры. – Вот отсюдова и у нас поверье: «Третий не прикуривает!»
– Чого це, дядьку? – растеряв от удивления важность, перешел на украинский говор Левко.