Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парализованному Алексею Афанасьевичу было много труднее, чем Нине Александровне в те невероятно одинокие месяцы, когда ей никто не помогал и никто на свете не согласился бы направить потверже ее шатающийся нож, как учительница сжимает и направляет неуверенную ручку в комариной щепотке первоклассника. В сущности, ветеран пытался сделать невозможное. Он уже был неудавшимся изделием смерти, бракованной заготовкой, от которой смерть отступилась, не справившись с непрерывностью жизни в его озаренном сознании. Однако ветеран не смирился и теперь собирался сделать смерть собственноручно – всего лишь повторить на зеркальный выворот то, что с легкостью делал для других. Но ему, сапожнику без сапог, из всех человеческих ресурсов оставалось лишь угрюмое тюремное терпение, помноженное на бесконечные годы приговора, – способность двигаться к цели по миллиметру и вытачивать всякое движение, словно хитрую деталь самодельного механизма. Казалось, будто смерть лежит в его кровати, как законная жена, и парализованный по миллиметру, через какую-то мысленную лупу, изучает это существо и переносит его в свое сознание, по-прежнему обладающее силой магнитной ловушки. Может быть, неуспешность попыток (Нина Александровна понятия не имела, сколько их было и когда все это началось) объяснялась именно тем, что ветеран еще не сложил из частностей целого, не осознал свою смерть в полном ее объеме. Однако страшная хватка его ума не оставляла сомнений в конечном исходе борьбы.
Нина Александровна не знала, случится ли это послезавтра, через месяц, через десять лет. Будущее при попытке в него вглядеться казалось невозможным, попросту не существующим: даже та зима, что уже давала себя почувствовать по утрам оловянными оттенками асфальта, пустотой лужи перед подъездом, похожей на разбитый унитаз, представлялась Нине Александровне такой же неправдоподобной, какой она могла бы представляться папуасу, ни разу в жизни не видевшему снега. Нине Александровне никак не удавалось нащупать, где же там, впереди, пролегает граница, за которой обрывается реальность: будущее, всегда занимающее для своей вообразимости картинки из прошлого, на каком-то участке переставало с этим прошлым сообщаться. Там имелся какой-то разрыв или дефект, как бывают дефекты в стекле – влажные иглы, словно ищущие вены у проколотого пейзажа; но, как Нина Александровна ни напрягала и ни портила внутреннее зрение, она не чувствовала, сколько ей осталось до призрачной черты.
Выбираясь в магазины и на базар, она говорила себе, что вот это – глухой вращательный шум переполненных улиц, маленькие глиняные китайцы, сидящие кружком на корточках возле горы челночного багажа, зеркальные стекла в окнах осевших особняков, странные, как бывают странны на старческих лицах солнцезащитные очки,– что вот это и есть реальность, а никакое не сновидение, что предметы здесь не означают ничего, кроме самих себя, и не предсказывают судьбу. Вот это, говорила она себе, только и останется тогда, когда Алексея Афанасьевича уже не будет на свете. Среди новых, абстрактных человеческих пород – особенно часто попадались одутловатые красавицы в узких черных пальто, с губами, будто шоколадные конфеты ассорти, и деловитые юноши в кожаных куртках, из-под которых торчали края пиджаков,– где-то затерялись люди родные и близкие, всего-то несколько человек, и теперь Нине Александровне хотелось убедиться в реальности их существования. Однажды ей померещилось, будто в косоплечем мужичонке, деловито вывалившемся с переднего сиденья тут же отъехавших, по стекла грязных “Жигулей”, она признала племянника, его малиновое ухо, оттопыренное кепкой, его забрызганные штаны. Однако человек, закурив из пригоршни, повернул к заулыбавшейся Нине Александровне отталкивающе чужое рябоватое лицо и преспокойно двинулся навстречу. Все-таки реальность сохраняла кое-где островки доброты. Однажды возле бетонного забора, за которым стрекотало и бухало строительство метро, Нина Александровна видела, как приличный мужчина, со спины похожий на зятя Сережу, бережно поддерживает под локоть нескладную спутницу в цветастом, с блестками платке и в длинном пальто, из-под которого виднелись осторожно ступавшие ноги, напоминающие утиные лапки; кварталом дальше ребенок в красном комбинезончике гонялся за пухлыми голубями, которые ленились взлетать и только бегали, прираспуская крылья и хвосты, а ребенка ответственно пас долговязый и плоский военный, похожий в шинели на костяшку домино. Умиляясь, Нина Александровна вместе с тем не могла избавиться от чувства, что это видит только она и больше ни одна душа. Странный солнечный свет, резкий свет последней осенней ясности перед мокрым снегопадом, точно топором рубивший то оголенное, каркасное, дощатое, что оставалось на зиму от пышности лета, приходил настолько издалека, в таких громадных тысячах километров располагался его источник, что реальность, идущая на слом, казалась ничтожной, освещаемой оттуда из какого-то жалостного интереса. Человек же на улице, которому солнцем скашивало скулу, был и вовсе незряч, мнение его не играло роли, голова его кружилась от присутствия бездны, а может, от присутствия смерти в каждой штуке вещества, от повышенного фона ее накануне зимы; только этот фон, как ни странно, давал усталой Нине Александровне возможность на короткое время ощутить себя одной из многих под этим открытым небом, уже совершенно твердым от холода, так что даже в маленьком солнце, пускавшем вкруг себя ледяные иглы, было что-то кристаллическое.
День выборов настал и выдался словно на заказ: чудесное, зимнее, золотое воскресенье, долгое тихое утро, румянец во всю торцевую щеку спящей многоэтажки; окна панельных домов, такие безликие, что казалось почти невозможным представить смотрящее из них человеческое лицо, были нежно подкрашены перламутровой белизной. Пышная снеговая слюда доверху засыпала неудачный карликовый рельеф, который разные виды осеннего снега слепили из валявшегося на земле некрасивого материала; снег в позе кошки лежал на карнизе высоченного и голого школьного окна, выходившего на спортплощадку, где пустое баскетбольное кольцо было затянуто морозным небом, точно выпуклой радужной пленкой, из которой можно выдувать меланхолические гроздья мыльных пузырей.
Школа, где располагался вверенный Марине как наблюдателю избирательный пункт, сияла на солнце и снегу, как яркий чистенький чертеж, и примерно с десяти утра полнилась гулом голосов. В актовом зале попечением “Фонда А” был оборудован буфет о четырех самоварах, где четыре красивые буфетчицы в сарафанах и кокошниках бойко торговали фантастически дешевой печеной снедью, сдобным тестом в слипшихся мешочках, морожеными пельменями, похожими на синяки. В вестибюле всех, пришедших голосовать, встречали вывешенные в ряд по алфавиту портреты кандидатов – двух основных и трех дополнительных; эти ложные мишени, отстреленные в воздух штабом Апофеозова, были настолько невзрачны, насколько только позволяла хорошая цветная печать, и с отсутствующим видом глядели мимо избирателя. Зато Федор Игнатович Кругаль, взявшийся под конец кампании отчаянно молодиться, настоял, чтобы на листовку пошла его фотография десятилетней давности, некогда висевшая в плюшевом фойе областного драмтеатра, и кое-кто, должно быть, смутно узнавал эти выигрышные три четверти оборота, виноградную кисть итальянских кудрей, положенную, как на более крупный фрукт, на выпуклый лоб артиста такого-то, исполнителя главных ролей во втором составе театральной труппы. Изо всех кандидатов один Апофеозов присутствовал здесь и сейчас: радость на его физиономии неопровержимо свидетельствовала, что из камеры фотографа только что вылетела птичка.