Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И чем труднее мне жить, тем больше верю, что победа будет за мною, за нами, и писателем буду большим и настоящим.
А трудности? Что о них говорить! Как бы ни были они велики, они никогда не сравнятся с теми трудностями, которые составляют само существо писательской профессии. Так что на этот счет у меня никаких иллюзий нет.
И юность мою ничто не омрачит, – не тревожься.
Чем больше их на моем пути, тем лучше – потому что трудности всегда рождают потребность переживать и мыслить, так что «материальчик» всегда будет для писательства. И сколько бы сволочей и подлецов на моем пути не встречалось – меня они не сломают, я всегда буду выше их и сильнее, да и сами они – прототипы моих героев: я их наблюдаю, коллекционирую, и только.
Сейчас я перешагиваю через самого себя – чувствую большую потребность знать жизнь, учиться писать – так, чтоб моим пером всегда водила правда. Это и трудно, и хорошо. На выдумке далеко не уедешь, да и сама выдумка нужна ровно настолько, чтобы правда стала искусством. Ты меня понимаешь. Сейчас много читаю – Ленина, Толстого, Горького, Бальзака, газеты и журналы – хочу быть с веком наравне.
Единственное, чего я сейчас от жизни хочу, – такую профессию, чтобы ездить, видеть, разговаривать с людьми и обязательно писать о них. Даже за недолгую мою работу в «Вечерке» я увидел много интересного, в особенности людей, рабочих, – а это люди настоящие и интересные в массе своей. У них много задора, оптимизма, прямолинейности, смелости и простоты, они очень дружны и отзывчивы – это потому, что труд их конкретен, и в минуту самого «делания» дает им глубочайшую уверенность в полезности. Бывают они и пьяными, и грубыми, но ведь ты же знаешь:
«Класс-то жажду заливает квасом,
Класс-то тоже выпить не дурак»[79].
Вот я и хочу в газету – обязательно в газету <…> все: и умение жить в ногу со временем, и знание людей, и ежедневная тренировка в писательстве.
Ну вот мы с тобой поговорили.
У нас еще много, много тем для разговоров, и мы обязательно наговоримся досыта. Только ты не унывай, не растравляй себя заботами о вещах: это добро еще нас переживет.
Жизнь и свобода – вот непреходящие ценности, и об этом надо печься.
Это хорошо, что ты надеешься и веришь в меня – я тебя не забуду и не оставлю.
Работать ты не будешь, хватит, наработалась! Теперь и мне пора приступать по-настоящему, а ты будешь мне помогать.
………………………………………………………………………….[80]
Если выиграют (облигации), поеду в Москву к Ворошилову. Только сперва хочу поменять паспорт – у меня 1 октября срок.
Ида прислала письмо, очень подавлена, переживает – написала письмо К.Е.[81].
Будем работать, пока тебя не освободят.
Относительно зачета 9,5 месяца[82] – постараюсь узнать. Это трудно, поскольку официально ничего нет.
Ну вот пока все.
Обнимаю и целую тебя, дорогая мамочка!
Крепись и надейся. Верь в меня.
* * *
Здравствуй, дорогая моя родительница!
Настоящим спешу сообщить, что блудное чадо ваше пребывает живу, здорову и в силах своих уверенну, как никогда. На днях получил твое долгожданное письмишко, в коем ты выражаешь радость по поводу моего несколько запоздалого дебюта, и это, разумеется, прибавило изрядную толику в ту чашу восторга, которую я опорожнял распивочно и навынос все эти последние дни. Впрочем, нагрузиться мне так и не дали, – шефы мои не оставляют меня в блаженном беспорядке и уже сообщили дружественной эпистолой, что дебют мой на ниве критики «оказался бурным, залповым» [имеется в виду скоростная очередность выхода моих статей], однако, не мешает и честь знать: пора бы подумать о следующих выступлениях. По всей видимости, я уже успел понравиться и оказался не столь уже завалященьким сотрудником, чтобы оставлять меня на растерзание другим журналам. С моей стороны последовали самые искренние уверения в моем совершенном к уважаемой редакции почтении и полной боевой готовности работать, не щадя сил своих, в первую очередь, на пользу тому журналу, который первым протянул мне руку братства и помощи. Итак, договорились о дальнейших планах, и – пошла моя писательская, литераторская, журналистская жизнь… Кажется, вышеупомянутая эпистола впервые напомнила мне, что писательство – прежде прочего – обязанность, труд, долг, а потом уже – деньги, слава, женщины. Это – замечательно. Я ничуть не разочарован. Я по натуре человек будничный, и работать умею все-таки лучше, нежели праздновать. Даже в экстазе самого бурного вдохновения и фантазии для меня превыше всего – ясность мышления, а туман – дело никудышное, и притом у меня врожденная антипатия к алкоголю. Словом, делу время, потехе – десять минут.
Сейчас я работаю: пишу, читаю, учусь десяткам разнообразных вещей в области приемов и стиля, изучаю языки и потихонечку пытаюсь переводить Теккерея и Ромена Роллана. Даже на гитаре играть учусь, вот до чего дошел в искоренении недостатков «проклятого воспитания»!.. И разумеется, спорт. Ты бы меня теперь с трудом опознала: вешу 75 кг, шея приобрела благородные бычьи очертания, бицепсы вздуваются под рубашкой и ворот расползается на груди, это, разумеется, еще не предел. Словом, накапливаю энергию для грядущих свершений. Плохо только, что мало знакомых, и все как-то потускнели, так что испытываю голод в людях и хватаюсь за каждую новую кандидатуру. Учусь наблюдать и анализировать природу человеческую, и надеюсь, что в этом искусстве азы оставлены позади. Из давних знакомых наиболее часто попадаются Валька Исаев и Маечка[83]. Последняя просит заглядывать, она уже боже мой, мама, – сия гимназисточка с русой косой… Живут неплохо, но тоскует по «чему-то такому». Блажит, по-моему.
«Единственная и неповторимая» почему-то не встречается на стезе моей, а любить невероятно хочется – «ажник шея вздувается зобом»[84], – как писал мой друг Володя Маяковский. И на душе тревожно, ибо знаю, что ежели встретится более или менее сносное подобие идеала, влюблюсь до обалдения, всерьез и надолго, – а это при моем росте и весе – трагедия. Иногда же кажется, что годы уходят в напрасном ожидании, – смотрю на себя в зеркало, а оттуда выглядывает физиономия семнадцатилетнего отрока, с полудетской мягкостью очертаний и челюстью, едва