Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты убил? Того, кого собирался?
– Нет.
– Это хорошо. – Она жмурится, как кошка на солнечном подоконнике. – Все-таки иногда ты – добрый.
– Добро – понятие относительное. Спи давай.
– А ты?
– И я.
Еще рано. Пусть за окном темнота, но зимние дни коротки. И можно было бы продлить вечер в разговоре, только разговаривать не с кем.
Зоя. Толик.
У Таськи вечно находилась тема, целый список тем. Что-то возвышенное, символичное, требующее обсуждения, когда хотелось просто помолчать. С Саломеей молчать удобно. Она не спешит засыпать, лежит, разглядывает его и накручивает рыжую прядку на мизинец.
– Что не так? – не выдержал Далматов.
– Все так, просто… Ты совсем не чувствуешь вины? Ты же привел всех на остров. Не сейчас, а раньше. И сбежал. Ты живой, а они, скорее всего, нет. Один так точно мертвый. И я просто хочу понять, тебе действительно наплевать?
– Мне не наплевать, что я жив. И ты тоже. Остальные пусть сами за себя думают.
Родион. Подозреваемый номер один. Вечно хмурый, настороженный. Полковник в отставке. Частный предприниматель, предприятие которого оказывает консалтинговые услуги. Вот только специалисты в нем числятся весьма специфического профиля.
На втором месте Таська с ее нарастающей обидой. Ее было легко погасить. Пара намеков и ласковых слов, которые не получилось сказать.
Викуша, настороженная, как гюрза на охоте. Красивая. И постоянно требующая внимания к этой своей неземной красоте.
Юрась… Пусть покоится с миром. Похоже, единственный, кого можно вычеркнуть. Он был нормальным человеком, в меру занудным, без меры щедрым. И совершенно бесполезным.
Егор. Замкнутый. Уравновешенный. Влюбленный в Викушу, но тщательно скрывающий эту любовь. Подземный пожар запретной страсти как мотив?
Зоя. Толик.
Саломея, как случайная величина. Она все-таки уснула. Дыхание хриплое, но глубокое и ровное. Жар, правда, держится, зато отеки на руках спадают.
– Спокойной ночи, – сказал Илья, укладываясь рядом.
Заснуть вряд ли выйдет, с другой стороны, ночь – хорошее время для размышлений.
Ласточкино крыло
О свадьбе еще не сговаривались, но в деревне знали, что вот-вот выпорхнет Тойе-Ласточка из родного гнезда. Матушка ее, поглядывая строже обычного, нет-нет да смахивала тайком слезинку – выросло чадушко. Как ей будет в чужом-то доме, среди новой родни? Отец же все больше хмурился – не по нраву ему был жених, Тойе выбранный. Оно верно – парень статный, собою красивый. Ну и что? С лица воды не пить. Женское сердце – дурное, что птица всполошенная, само не знает, куда летит. И слепит любовь, и оглушает. Вот и не видит Ласточка диковатого блеска в черных очах, нервной жилки на виске и кулаков стиснутых.
Ревнив Тове-Медвежонок без меры.
– Молод просто. Горяч, – сказала матушка, выслушав опасения. – А сам-то каков был? Иль уже запамятовал?
– Люблю его! – крикнула Тойе, ножкой топнув. – За него не пустишь – в озере утоплюся! Вот прямо сейчас побегу и утоплюся!
Конечно, никуда она не побежала, потому как знала наверняка – свадьбе быть. Жизни быть. Разве ж возможно иное на берегу Илмань-озера?
Некогда на самой заре времен, когда боги еще ходили промеж людей, а люди были не чета нынешним – богатыри да красавцы, – привел Илмайллине свой род на берег озера и сказал:
– Тут живите. Берите зверя – ваш зверь. Берите рыбу – ваша рыба. Берите все, что земля родит, – ваше оно. Только не ходите на Калмин камень. Не ваш он и вашим не будет.
Послушали люди: что им до острова? Им и на берегу ладненько. Хорошее место выбрал Илмайллине. Куда ни глянь – леса расстилаются, зверья полные, на ягоду богатые. В озере рыба кишмя кишит. Старики-то поговаривали, будто бы помнят, что и воды за серебристыми рыбьими спинами не видать было. Руками черпали, и все крупную, жирную, полную сытной красной икры.
Сам-то Илмайллине жил ни много ни мало – пять сотен лет. И помер не от старости – прежние-то люди, в которых кровь богов текла, вовсе не старели, – а оттого, что устал. За смертью он на Калмин камень ходил и, видать, сумел договориться. Как вернулся, так лег и уже не поднялся. Сильно горевали родичи. Сложили ему костер высокий, который горел семь дней и семь ночей. А как догорел – ничего-то не осталось: ни косточки, ни пепла, ни даже травы пожженной.
Только серп белый, тонкий, будто изо льда выкованный. Многие взять его захотели, но не давался серп в руки, ранил больно, кормил уголь красной кровью. Только лишь самая младшая из дочерей Илмайллине сумела поднять его.
– Не для людей он, – сказала и унесла к дубу.
И все быстро про серп позабыли. Стали жить, как жилось. Били зверя. Рыбу ловили. Бортничали. Сеяли зерно, да местная землица скупа была на урожай… Соседи в поселение заглядывали редко, а чужаки – и того реже. Привозили на торг всякие вещи – железные ножи, серпы да плуги, стеклянные бусы расписные, ткани мягкие да красивые. Менялись на шкурки заячьи, лисьи, мед лесной, рыбу вяленую.
Хороша была жизнь. Спокойна. День сменялся днем. И вот с севера потянуло холодом, упреждая: осень скоро. Самое время для свадеб.
И спешила Тойе-Ласточка, рубаху суженому вышивая тайным узором, заклятьем девичьим, которое оборонит и от хвори, и от огня, и от зверя… И спешил Туве-Медвежонок, выискивая в лесах след круторогого тура, лесного хозяина, добыть которого не всякий может.
Верил Туве-Медвежонок в свои силы. И верила Тойе-Ласточка в заклятье.
А старая ведьма, которая жила меж корней древнего дуба, видела будущее, но молчала – к чему говорить о том, чего не переменишь?
Хмурилась ведьма, раз за разом выкидывая собачьи кости, вороньи перья да старый желтый зуб. Варила зелья из дурман-травы, борца и жабьих потрохов, лила на раскаленные камни, словами заклиная. А после вновь бросала кости, чтобы прочесть недобрые знаки. И дуб, который почти что высох весь – одна лишь веточка зелень сохранила, – скрипел, будто утешая: мол, богам, оно видней…
Осенний лес прозрачен и чист. Воздух звенит, словно протянули в нем невидимые струны. Кричат журавли, прощаясь с землей. И Тойе машет им руками. А на глаза сами собой слезы наворачиваются, но не от горя – от счастья, которого слишком много, чтобы выдержать. Сердечко колотится – скорей бы! Скорей!
Смеются сестрицы, смотрят хитро – дескать, знаем мы, о ком твои, Тойе, думы. И смех их не обиден. Разве ж возможна обида в такой-то расчудесный день? Березки-подружки трясут золотом кос, роняют лист, укрывая землю ковром расписным. Гляди, Тойе, внимательно гляди. Выискивай, не мелькнет ли в золоте рыжая лисичка, или, может, сыроежка выглянет, или даже плотный белый гриб. В корзинке-то пусто, почитай. Матушка вновь выговаривать будет, что Тойе совсем голову потеряла.