Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что, кроме скромной пенсии по старости, дает наша организация, не знал никто. Как и чем она нам помогает — тоже. Впрочем, было у нас главное: право творить, не считаясь тунеядцем. То есть в случае прихода милиции, к которому всякий пишущий, читающий и вовсе безграмотный так или иначе всю сознательную жизнь готовился, иметь алиби и надеяться, что всемыслимый тот мент подобру-поздорову уйдет и уж какое-то время появляться не будет.
Зимой восемьдесят седьмого усилиями двух поэтов, лирического и песенника, наладили доставку и продажу продуктовых заказов. Раз в неделю пряменько из центрального гастронома продукты привозили в неотапливаемое полуподвальное помещение, которое организация арендовала. Пара пушкинисток сноровисто харчи развешивала, фасовала и раскладывала по пакетам. Специалистка по «серебряному веку» вела кассу, честнейше, до копеечки записывала дебет и кредит в толстую тетрадь, похожую на старинный семейный альбом. Народ повалил в подвальчик. Резко возросло число желающих в организацию вступить. Ходили слухи, будто к нам желает переметнуться большая группа членов писательского союза. Очередь за заказом являла наглядный пример интеллигентности, не хотелось продвигаться. Ни ругани, ни истерик; не хватило сосисок — жаль, простите, а будут ли сосиски когда-нибудь еще? Вот и все, и негромкие разговоры о том, что же все-таки будет, потеснившие остальное.
Круглая печать организации смахивала на пешку, отозванную из шахматного строя и вздувшуюся от спеси, — она связывала нас с миром державным. Время от времени печать пропадала, связь обрывалась, все становилось бредом, усохшим привеском к известному императиву: «Если враг не сдается, его уничтожают или объединяют в творческую организацию». Потом находилась или делали новую. Колдобский снова вынимал ее из портфеля вместе с тонкой жестяной коробочкой и дышал, дышал ей под юбку, прежде чем тиснуть. Нижняя губа старика от усердия отвисала, открывая алый пионерский испод.
Никакие справки мне прежде не требовались. Прямое свидетельство жизни надуманной, угловой, неподвижной, пребывания в глубоком тылу, почти без попыток вылезти на передовую, где делятся деньги, успех, места на журнальных полосах и в издательских планах.
Превентивный отказ, основанный на предположении, будто: а) возможна иножизнь; б) она тебе по силам. Вкуса чести и гордыни ядовито-сладкое право раздавать имена, если угодно, справки. Сколько таких справок, справочек, посланий, депеш, респонсов выдавал ежедневно непризнанный сочинитель, бредущий по следам погромов. «Бездари! Невежды! Суки! Хамы! Палачи!», и вдогонку: «Не нужны! Никогда! Сам!» — чтобы опередить пошлый мир, только это и способный и готовый крикнуть ему. Ничего тут нового. Но годы шли, подвиг затягивался, оборачивался ровной беззапойной тоской, совершенно глухой ко всякого рода заклятиям — от кафкианского «не пересерьезнивай» до самодельного «отпусти вожжи, забудь, ведь только это — самоказнь, распад — им от тебя и нужно», или еще какого-нибудь парафраза апостольского: «Не мечтай о себе». Но о ком?
Справка все же понадобилась; Колдобский болел, не являлся даже за продуктами. Я позвонил ему по телефону, старик назначил встречу на завтра и продиктовал свой адрес.
Жил он в районе площади Мира, теперь снова Сенной — предложение или приказ идти на звук, двигаясь по окружности, отыскать ее начало. Садовая, канал Грибоедова, улочки и переулки, отмщением надрывному величию жесточайшее убожество. Все здесь в сыром роскошном склепе поминки, хотя давно позабыли, кого поминают, и подъели все, и передрались, и не вспомнить уже, для какой еще надобности бывает утро, день, ночь, кроме как для угрюмой отрады помина. Но легкий мостик, нежный изгиб воды, набережной, витая решетка, плавный разворот камней, — запомни, шепчет, удержи во спасение, обманись, не оброни, летя в тартарары.
— Потерпите, потерпите, — бормотал Колдобский, разбираясь с крюком, замками и засовами, — теперь входите. . „
В прихожей, освещенной тусклой коммунальной лампочкой, был сундук, вешалки с темными одеждами, ржавое зеркало, счетчики, старый черный телефон висел на драной, густо исписанной стене.
— Раздевайтесь. Наденьте это. — Он пнул мне шлепанпы.
Мы прошли в его комнату и сели за круглый стол, покрытый клеенкой. Я рассказал о цели визита.
— И все? — Колдобский, похоже, был разочарован.
Я давно не видел старика, он сильно сдал, глова тряслась нещадно, тяжелая красная муть стояла в глазах.
Едва передвигая ноги, он пошел к письменному столу, заваленному бумагами, носовыми платками, склянками, аптекарскими рецептами и Бог знает чем еще, извлек из допотопной машинки закладку, глянул в текст, хмыкнул довольно, после чего перенес машинку на стол круглый.
— А над чем, если не секрет, работаете сейчас вы? — спросил Колдобский.
Я немного знал сочинителей. Подобные вопросы не требуют ответов. Старик был еще исключительно деликатен — другие на вопросы не тратились, убивали сразу.
— А я, знаете, переписываю либретто «Цыганского барона». Хотите послушать мою новую версию? — явно оживая, он плотоядно глядел на меня и потирал руки. — Пожалуй, я поставлю чай.
Я пустился благодарить, отказываться, сослался на дела, но было поздно, старик уже схватил чайник и скрылся за дверью. Оставалось ждать, прикусывая нетерпение и разглядывая его комнату. Богатства Колдобский не нажил. Ночной горшок без крышки я заметил сразу, только вошел. Над горшком — железная кровать, напротив — старый накренившийся диван с валиками, выше — копия тропининской «Кружевницы» в тяжелой раме с отвалившимся куском багета,