Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Зачем он всё это говорит? — с тоской думал я. — Ведь мы так давно знаем друг друга. Мы даже знаем всё, что может сделать каждый из нас, и что он может сказать».
И вдруг я понял — Редису стало страшно. Он твердил свои обвинения стране, как молитву, как заклинание, чтобы не остаться в последний момент.
Что я мог возразить? Я был свидетелем всего того, о чём шла речь, и не мог отпираться. Я был свидетелем, а не экзекутором. У Редиса была своя правда, а я любил его, и сердце ныло, ныло, ныло, хотя не первый разговор я вёл на эту тему и, видно, не последний.
— Зайдёшь? — спросил он наконец. — У меня грибочки есть, вкусненькие.
— Нет, — сказал я. — Пойду домой. Удачи тебе.
И мы с облегчением пожали друг другу руки — нечего душу травить. Я уходил, не оглядываясь, и скоро свернул на большую ярко освещённую улицу и пошёл мимо блестящих в огнях машин и напряжённых проституток.
Среди них отчего-то было много негритянок, и я без раздражения думал: откуда в моём городе взялся этот табун чернокожих девушек?
Извините, если кого обидел.
20 августа 2012
История про то, что два раза не вставать
…Наступила праздничная неделя.
На девятое мая пришёл к моему хозяину боевой товарищ — в нелепом зелёном мундире без погон, но с воротничком-стоечкой, откуда торчала стариковская морщинистая шея, пришёл, брякая медалями.
Старики позвали меня к себе.
Мой старик не надел орденов, а положил их перед собой на стол. Орденов было мало, всего два, но эти два — «Слава» третьей степени и «Красная Звезда» — были честными солдатскими орденами, и ими действительно можно было гордиться. Колодка ордена Славы была замусолена, явно его владелец таскал его долго, может, с самого сорок третьего, когда их, эти ордена, начали давать. А теперь серебряная звезда лежала вместе с другим орденом и медалями где-то в шкафу целый год, дожидаясь своего часа. Что толку их надевать, когда мой старик почти не выходил из дома.
В наших праздничных посиделках была особая акустическая примета. Гость, наклоняясь к столу, звенел. Тонкий звук соприкасающегося металла стоял в воздухе.
Хозяин перебирал скрюченными пальцами фотографии, где ребятишки в форме были сосредоточены и горды, как школьники перед выпускным вечером. Что-то было, впрочем, особенное в этой гордости.
Я переворачивал ломкие фотографии и читал полустёртые фамилии.
Итак, что-то было особенное, и тут я понял — что.
Я тупо смотрел на подпись.
«Заградотряд — Юго-Зап. фронт. 42 г.»
Вот в чём было дело.
А старики говорили о чём-то на своём птичьем языке, вспоминали убитых. Были у них, оказывается, свои убитые во множестве. Говорили старики о том, что через год будет очередной юбилей, и дадут им новые медали, а может, прибавят к пенсии.
«Заградотряд», вот оно что, «приказ двести — расстрел на месте», вторая цепь в лесочке с пулемётами, а к пенсии им действительно прибавят, теперь все равны, и убитые есть и у них, на выцветшем мундире две ленточки за ранения — золотая и красная, значит, два ранения, и одно — тяжёлое», — думал я, продолжая перебирать фотокарточки.
Старики были неузнаваемы, их лица стали другими, лица мальчишек остались только на бумаге в виде брома и серебра, хотя на бумаге был только след, а те мальчишки остались на войне, с войны пришли совсем другие люди. Им сказали больше не ловить разрозненных дезертиров и не сводить вместе отступающих, а залечь в лесочке, они и залегли, а потом стреляли в кого-нибудь, ведь на войне всегда найдется в кого пострелять.
Катился под веселье телевизора праздник, чокался я со стариками, и, когда они наклонялись уцепить немудреную закуску, звенели их стариковские медали. Не знал я — судить ли их, потому что не знал ничего об их военной судьбе, а расспрашивать было бессмысленно, ибо один старик не слушал другого, оба они были дряхлыми, погружёнными в иные, чужие заботы о будущей медали, до которой надо дожить, о пенсии, которая не покрывает расходы. Про убитых они перестали говорить, говорить про убитых — значит говорить о недалёком своём уходе, о скорой встрече со своими вечно молодыми товарищами.
Вот о медалях — другое дело.
И о дачном участке можно, и о голубях, что хозяин мой кормил поутру, и о соседском коте, что живёт этажом ниже и пугает голубей.
Это — хороший разговор.
Я продолжал пить со стариками, хотя, собственно, пили они по-птичьи, тыкаясь в рюмки, будто стуча в них клювами. Я пил и представлял, как окапывается заградотряд, как мальчишки с петлицами пограничных войск занимают позицию, как стекает приволжский песок с их сапёрных лопаток, и как прикидывает командир сектора работы пулемётчиков.
Ещё я представлял, как они вступают в бой, бой с немцами, бой не со своими, потому что жидкую цепь контратаки в степи выкосят быстро, да и так, в обороне, тоже быстро всех перебьют. И заградотряд превращается в обычную часть и тоже ложится под гусеницы танков. А мёртвые одинаковы, и те, в рваных ватниках, ничем не отличаются от этих. Мёртвые в болотных шинелях, впрочем, тоже не отличаются от мёртвых в ватниках. Бой кончается, мёртвые остаются жить в бывших окопах. Там они и поныне — под Новгородом, Киевом, в Карелии. Они до сих пор не похоронены, а стало быть, живут, квартируют в своих оплывших окопах — там, где они успели их отрыть. Они там живут, и никому до них нет дела.
Мёртвые сраму не имут.
Они одинаковы, а различны только живые — те, что наводят пулемёт в спину грязной голодной пехоте, всё же немного отличаются от неё, грязной и голодной. Что делал мой старик, я не знал, да и не хотел знать. Я, по сути, мало отличался от него.
Музыка из телевизора неслась та, что надо — протяжная и заунывная, а слова вместе с ней — тоже подстать, про то, что дружок неживой лежит, про то, что будет, если в землю придётся лечь, но что это будет только раз.
В моей стране только беда бывает общим прошлым.
Несмотря на