Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замурованный в бетонный короб, заключенный в черный квадрат, он желал любимую женщину. Его плоть, чувствуя близкий конец, источала энергию, словно стремилась прожечь монолитный бетон и огненной плазмой вырваться в мир, продлить в нем свое пребывание.
Снаружи, за пределами бетонной темницы, протекала долгая осенняя ночь, в которую погрузился огромный утомленный город. А здесь, в бетонной ловушке, протекала его одинокая ночная жизнь. И та внешняя, недоступная ему ночь просачивалась в бункер слабыми ручейками звуков.
Где-то высоко мерно загудел самолет. Звук поднимался по звенящей дуге и медленно ниспадал. И он представил высоко в черном небе малиновую мерцающую ягоду самолета. Неожиданно хрипло и зло залаяла собака и тут же умолкла, словно ей бросили кость. И он представил себе мохнатого горячего зверя с зелеными, блеснувшими в свете фонаря глазами. Кто-то пронес мимо кассетник, в котором дрожала и звенела музыка, раздавались неразборчивые задыхающиеся слова. И этот сипловатый, с легким рыком голос, записанный на кассетник, вдруг напомнил ему Афганистан, песни войны, которые сочинялись, пелись и тут же забывались под чоканье стаканов и кружек.
Его мысль поддалась искушению неразборчивой, нехитрой, звучащей в кассетнике песни и полетела по клубящимся афганским дорогам, над желтыми кишлаками, в сиреневом пекле ущелий.
Кабул, его изрытые норами горы. Как осиные гнезда. Горькие дымы, запахи хлебов и жаровен. Краснолицая горячая толпа, в которой плывут тюрбаны, балахоны, заброшенные на плечи накидки, черные смоляные усы, густые, как вар, мусульманские бороды. Женщины, зелено-розовые, в шелковых паранджах, кивают цветочными головками. Все клокочет, кипит, отзывается звоном меди, блеском жести, криками погонщиков и торговцев. Красный ворсистый ковер брошен в пыль на дорогу, и по этому ковру желтолицый мускулистый хазареец, напрягая босые ноги, толкает двуколку, и на ней пирамида золотых апельсинов.
Рынок – скопище пестрых дуканов, харчевен, постоялых дворов. Кривые проулки, палатки, как истрепанный ветром и солнцем парусный флот. Мясные ряды, на блестящих крюках подвешены розовые, в прожилках жира бараньи туши. Торговец птиц с редкой седой бородой улыбается беззубым ртом, и над его головой в деревянных плетеных клетках, как разноцветные искры, прыгают птицы, пойманные в окрестных горах. Золотые ряды с браслетами, кольцами, россыпью лазуритов и яшм. Он идет по рынку, сквозь запахи кислых одежд, пьяных фруктов, горячего хлеба, и кто-то неведомый, с чернильным блеском в зрачках, следит за ним, приоткрыв занавеску.
Он вспомнил Герат, его кривые, как стебли хвощей, минареты, вознесенные в желтое пыльное небо. Дорогу с голубыми редкими соснами, сквозь которые пробиралась колонна. Сидя на броне, он все хотел коснуться длинных, с синим отливом, иголок. Площадь в районе Деванчи, куда углубились машины, начинали долбить из пулеметов и пушек, вышибая из глиняных стен кудрявую пыль. Он свесился с кормы, протянул руку сквозь жирную гарь солярки, успел сорвать белую чайную розу, которая долго не вяла в гарнизонной его комнатушке.
Пустыня Регистан у пакистанской границы. Барханы вздувались, как горячие нарывы. Вертолеты кружили над рифленым пепелищем красных песков, как над Марсом. Досмотровая группа бежала из-под винтов к каравану. Верблюды, груженные полосатыми переметными сумками, скалили желтые зубы. Погонщик, сухой, как чертополох, что-то бессвязно объяснял переводчику, тыкая скрюченным пальцем. А он, опустив автомат, незаметно коснулся рукой шерстяного верблюжьего бока, ощутив дыхание зверя.
Застава Самида в ущелье Саланг, накатанные плиты бетона. Колонна наливников, поднимая воющий ветер, проходит вниз, шелестя по бетону колесами. Где-то бьют минометы, «вертушка», сверкая винтами, зависла над вершиной горы. И он, перед тем как кинуться на железный борт бэтээра, на мгновение замер, – в высоте, над пыльными сухими горами, голубой и прозрачный ледник, парит, словно ангел небесный.
Застава ГСМ в Кандагаре, серебряные стрелянные снарядами баки, сожженный перевернутый танк. Он с командиром заставы проводит колонну, принимает по рации позывные и коды. За дорогой, за ворохом ржавой искореженной техники, истерзанными грузовиками и грудами сожженной брони, за разрушенными кишлаками и пнями истребленных садов – одинокий огромный пик, как розовый бутон. Ждет терпеливо, когда кончится эта война, умолкнут моторы, улетят вертолеты, остынут стволы орудий, и тогда над долиной, в зеленом небе, раскроется огромный цветок с мохнатой золотой сердцевиной.
Он вспоминал Афганистан, но не картины боев, не пикирующие вертолеты, не горящие кишлаки и проломанные кровли мечетей, не морги, не блестки капельницы над голой забинтованной грудью, не мух, облепивших распухшие губы убитых, не пленного моджахеда, издающего едкое зловоние страха. Он вспоминал розовое деревце, цветущее на темном каменном склоне, белую сладкую пыль, летящую по ветру над грудами спелой пшеницы, зеленую воду канала с серебряной вспрыгнувшей рыбой, глянцевитые изразцы минарета в лимонном вечернем небе и странное волнение, когда смотрел, как женщина, накрытая с головой шелковой легкой тканью, идет, и угадываются ее сухие легкие щиколотки, молодая грудь, горячее дыхание.
Ему хотелось снова там оказаться, но не воином, не офицером разведки, не усталым от боев и болезней, а маленьким мальчиком в расшитой бисером шапочке, сидящим на берегу голубого арыка.
Вспоминая, любуясь, перебирая любимые, запавшие в память картины, он незаметно уснул. И ему привиделся сон.
Будто он плывет по озеру, над которым нависла тяжелая лиловая туча. Сыплет молниями. Он видит, как вокруг него вонзаются острые огненные штыри, прожигают воду, кипят в глубине ртутными пузырями, взрываются паром и брызгами. Он плывет среди падающих молний, страшась, чтобы в ноги, в грудь не ударило током. Чувствует, как по озеру пробегают волны и судороги электричества.
Он проснулся от ужаса. Его бил озноб. Не холод, исходящий от ледяного бетона, а предсмертный ужас, сотрясающий тело. Он понимал, что это его последняя ночь, что наутро его ждут пытка и неизбежная смерть. Свершится то, чего он боялся больше всего, – он умрет в застенке, среди врагов, вдалеке от любимых и близких, и никто из друзей не услышит его предсмертный вопль, никто не закроет его мертвые, выпученные от мучений глаза.
И он стал молиться. Молил Бога, чтоб Бог был рядом с ним. Не спас его, не избавил, не вырвал из рук мучителей, а был рядом в час его смерти. Не оставил его наедине с палачами, а находился на месте казни, поддерживал его в немощи и страданиях.
Он молился горячо, бессловесно. И так сильна была его мольба и вера, что он вдруг услышал отклик. Эта была внезапная теплота, проникшая ему в плечо, спустившаяся ниже, в грудь, в область сердца. Словно кто-то накинул на него теплый плат. Неслышно положил на плечи теплые руки.
Бог был здесь, рядом. Бог был с ним. Вошел, как теплое дыхание, в его молящееся открытое сердце. Благодарный, счастливый, израсходовав последние силы на эту молитву, Хлопьянов снова уснул.
Он проснулся от звуков снаружи. Полоса над железной дверью ярко горела. Плоские лучи низкого солнца освещали шершавый бетон потолка. Лязгнул замок. Дверь распахнулась, и он увидел пылающий брусок утреннего трепещущего мира, и в этом мире несколько черных плоских силуэтов, как вырезанные из фанеры мишени. Он смотрел на них, а они на него, прижавшегося к стене, освещенного ворвавшимся солнцем.