Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я делала все, чтобы убедить его: так оно лучше. С институтом не разлучили, он остается профессором-консультантом, а ответственность уже не та, значит, куда больше времени для своей работы. И ради бога, пусть его не волнуют соображения материальные. Утрачено не так уж много, 100 рублей в месяц, проживем, обойдемся. Убеждала. Он делал вид, что соглашался. Но его оскорбленное самолюбие проявлялось в паясничании, столь часто меня раздражавшем. Объявлял: «Нищ, сир и наг!» Не был ни тем, ни другим, ни третьим. Нам иногда не хватало денег, но это объяснялось моей расточительностью и его бескорыстием. Сколько разных работ он выполнял даром! (Я: «Платить тебе за это будут?» Он: «Не знаю». — «Ты бы хоть поинтересовался!» — «Не так воспитан!») Щепетильность его вообще доходила, с моей точки зрения, до крайности. Вот явилась к нему новая аспирантка из Ташкента. А. А. открывает на звонок дверь, и до меня доносится краткий диалог из передней: «Оставьте ваши восточные штучки! Уберите это!» — «Но, Ал. Ал., куда я это дену?» — «Куда хотите. Жду вас, но без этого!» Входная дверь захлопывается. Я выскакиваю из своей комнаты. «В чем дело? Что она тебе принесла?» — «А бог ее знает. Корзинка какая-то. Яблоки там, или что…» — «Ну и почему ты не взял?» — «Не так воспитан!» Не скрою: спустя какое-то время эта аспирантка, предварительно убедившись в том, что А. А. нет дома, принесла арбуз и две дыни. Я их взяла. Потом меня ругали. Но — вернемся к паясничанию. Очень любил повторять, что он «коечник», на том основании, что наша квартира в кооперативном писательском доме на мое имя. «Я здесь никто. Я — коечник!» Любил время от времени надевать маску эдакого никому не нужного, всем надоевшего тихого старика, который готов без всего обойтись. Цитировал строчку Некрасова: «Ну и без щец поснедаю я, грешный!» Это были в основном спектакли домашние, разыгрываемые для меня, для близких друзей.
Хотел ли он, чтобы его убеждали в обратном: и не нищ он, и не сир, и не коечник, а многими ценим, а многими любим? А главное: нужен, нужен, нужен. Многим нужен, и мне в первую очередь? Хотел. Господи! Ведь каждому из нас необходимо знать, что он нужен! Вот я и убеждала — иногда. А иногда сердилась: «Хватит. Перестань. Типичный Фома Опискин!» или: «Ну, опять начинается фомизм-опискизм!»
У этого человека, такого на первый взгляд к себе располагающего, такого на вид добродушного, легкого, простого, — характер был совсем не легкий и очень не простой. И добродушным он не был. Он был добр.
Среди читательских писем, посвященных не столько моим творениям, сколько Реформатскому, один из бывших его студентов, ныне живущий в Одессе, пишет: «Сколько же лет прошло, а Александр Александрович жив в моей памяти, будто я видел его вчера. И особенно часто вспоминается его бурный демократизм!»
Бурный демократизм… Чувство равенства с окружающими — одна из характерных черт Реформатского. Никогда не требовал для себя никаких привилегий и возмущался, если их требовала я — со мной такое случалось… Он как все. Очередь так очередь, попытки ее нарушить, сославшись на возраст, на болезнь, на хромоту, — считал унизительными. С лифтершами нашего дома, со сторожами, слесарями, гардеробщиками и гардеробщицами говорил не менее уважительным тоном, чем с людьми, занимавшими «посты». И всегда по имени-отчеству. Не помню, чтобы он кому-нибудь сказал «здравствуйте» или «до свиданья», не добавив имени-отчества. Мы с ним живали в писательских Домах творчества, и А. А. коробило, когда он слышал, как некоторые члены Союза писателей позволяют себе обращаться на «ты» к уборщицам, нередко пожилым, называя их Катями и Машами. Сам он обращался без отчества лишь к тем, кто был его много моложе (да и то если они его об этом сами просили!), и к тем, кого он давно знал… Не забывал благодарить за каждую мелкую услугу. Умел приветливо и на равных побеседовать с людьми совсем иного, чем он, уровня. В дневниках его нахожу такую запись: «Люблю разговоры о погоде. И на правду похоже и не обидно никому!»
Некая Клавдия Ивановна, моя сверстница, уже много лет ходит в наш дом (при жизни А. А. чаще, теперь — реже), помогая мне по хозяйству. Недавно мы с ней разговорились об А. А., и она вдруг сказала: «Сколько же раз он меня одевал!» И в памяти моей возникло то, о чем я стала уже забывать: сцены прощания с Клавдией Ивановной. Закончив работу часам к двум-трем дня, она нас покидала, и, если в эти минуты А. А. заставал ее в передней, он подавал ей пальто. Я тут же вспомнила эти смущенно-протестующие крики, доносившиеся в мою комнату: «Да вы что, Александр Александрович! Да я сама!» — «Нет уж, извините, Клавдия Ивановна!»
В течение пяти лет, вплоть до начала 1960 года, Реформатский заведовал фонетической лабораторией филологического факультета МГУ. Уйти оттуда ему пришлось «волею закона о совместительстве», как он выражался. В лабораторию посылали иностранных студентов, изучающих русский язык, — ставить произношение. Из них мне запомнились трое французов: Розлин, Люсиль и Жак. Потому, видимо, запомнились, что они и дома у нас бывали.
Однажды в присутствии Розлин (сидели на кухне, чай пили) зазвонил телефон в кабинете, подошла я, а затем позвала А. А. — звонила одна из его аспиранток. Мы с Розлин остались вдвоем, но беседа не клеилась. Розлин не столько слушала меня, сколько голос А. А. — его баритон с отличной дикцией ясно доносился на кухню. И вот Розлин уже вообще обо мне забыла, повернулась в профиль, вся устремившись к этому голосу — интересно, что так взволновало ее? «Четвертая в палате? Ну что ж, это неплохо. И ездить вам недалеко!» «Дело в том, — обратилась я к Розлин, — что этой аспирантке долго не удавалось устроить мать в больницу. Теперь, значит, ей это удалось…» «А диагноз подтвердился?» — доносилось на кухню. Розлин повернула ко мне свое молодое лицо с расширенными от удивления голубыми глазами. «Она — кто? Ваш друг?» — «Да нет, я же сказала: аспирантка. Из недавних. Я ее видела-то, кажется, всего раз…» — «Incroyable![34] — воскликнула Розлин на родном языке, и — перейдя на русский: — Ученица! И он с ней так! У нас это не может бывать!»
«Да и у