Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выбрав момент, когда ветер чуть поутих, он укрылся за торосом, насухо вытер лицо носовым платком, включил фонарь и всмотрелся в компас. Хилый лучик скользнул по стрелке, но тут же исчез и больше не появлялся. Кулебякин на всякий случай пощелкал зажигалкой, с сожалением сунул ее в карман и задумался. Сначала мысли были одна безотраднее другой, а потом его вдруг всколыхнуло: погода-то явно улучшается! Ветер слабее… еще слабее… и облака исчезают… нет, не может быть, вот это сюрприз – солнце! Кулебякин радостно рассмеялся – а еще говорят, что чудес на свете не бывает. Вот оно – чудо, солнце в полярную ночь!
Но какой-то уголок мозга не поверил в чудо и заставил Кулебякина открыть глаза. Немеющей рукой он достал из кармана камень, беспощадно, до крови наказал себя за глупость и снова задумался, пытаясь догадаться, куда показывала стрелка. Понял, что это тоже глупость, встал и снова пошел наугад.
А вскоре торосы кончились, началось ровное поле, и он натолкнулся на заструг.
* * *
Если бы не тот заструг, быть бы Кулебякину без вести пропавшим, потому что шел он не к Медвежьему, а в открытое море.
Заструг был хорошо обветренным, его гранитно-твердое тело острием своим указывало на юго-восток. «Вроде скелета на Острове сокровищ, что Сильвер нашел», – весело припомнил Кулебякин. Так бы и приласкал, обнял, как самую желанную женщину, этот заструг! Вот бы никогда не подумал, что эти плохо различимые с воздуха заструги, которые Матвеич люто ненавидел и от которых выруливал подальше, могут принести человеку столько радости.
– Прости, браток, – с сердцем сказал Кулебякин, обломал и поставил вертикально острие, похлопал его на прощанье рукой, как друга по плечу, и двинулся в путь. Будто сил прибавилось, ноги сами собой затопали! А сердце весело отстукивало: двадцать-тридцать раз «тук-тук-тук» – и новый заструг. Ногой – по острию, обломок – на спину заструга, будешь, браток, ориентиром, мне еще обратно нужно идти, с грузом! И поземка вроде бы подутихла, и лед больше ни разу не лопался, и небо не казалось таким беспросветным, а в один момент даже нежданная звездочка подмигнула – путеводная, обрадовался Кулебякин, привет тебе, привет!
– Э-ге-гей! – хотел крикнуть он, но из озябшего горла вырвался хрип. Это даже рассмешило Кулебякина, плевать, прямо по курсу Медвежий! Шесть часов он уже идет, близко должен быть Медвежий, под боком. Значит, первым делом пару банок, потом кофе…
Но не знал он, что радовался преждевременно: сглазил, не поплевал через плечо, по палке не постучал, так тебя через так!
Виной тому, что Кулебякин себя изругал, было вздыбленное, будто волны морские схватило стужей, чертом ему подсунутое поле, где идти пришлось то по колено, то чуть не по пояс в снегу. Заструги снова пропали, и снова задуло, и ветер был нехороший, встречный. В этом глубоком снегу и растерял Кулебякин запас радости, подаренный ему так счастливо найденным застругом. Налитые чугуном ноги вязли, как в болоте, и пот с лица, не успевая застыть, стекал за шиворот, и все чаще Кулебякин останавливался и подолгу отдыхал, пока лицо не схватывала ледяная корка. Случалось, что он петлял, попадал на свои же продавленные валенками следы, и так это было обидно, что он ревел белухой и обкладывал проклятое поле самыми грубыми словами. Когда сил больше не оставалось, он садился на снег спиной к ветру, жадно вдыхал морозный, набитый взвешенной снежной пылью воздух и безжалостно избивал себя камнем.
Теперь больше всего на свете он боялся того, о чем мечтала каждая клеточка его тела, – заснуть. Не только потому, что умереть в его годы было бы крайне нелепо, но и по другой, неизмеримо более важной причине.
Эта мысль поразила его еще тогда, когда он провалился в яму и выкарабкивался из нее, вырубая ступеньки топором: не выберусь – Матвеичу каюк, верная тюрьма, потому что если самолет еще могут простить, то бесследное исчезновение члена экипажа не простят.
Значит, заснуть – это убить двоих.
Он встал и шел. Мучительно ныло избитое, до предела вымотанное тело, все с большим трудом сердце гнало кровь в воспаленный мозг, но он шел и шел, зная, что если снова сядет, то больше может не встать. И лишь споткнувшись и рухнув на заструг, он позволил себе немного полежать, твердо веря, что теперь-то он не заснет и что этот заструг выведет его на остров.
Он еще долго плелся по ледяному полю, помороженной кожей чувствуя, что это уже не дрейфующий лед, а припай, и наконец увидел то, что должен был увидеть в конце пути: Медведь-гору, похожую, рассказывал Белухин, на ту, что в Крыму – главный ориентир острова Медвежий.
Еще шаг-другой – и дорога круто потянулась вверх. Но вместо того чтобы безмерно радоваться, Кулебякин безбожно материл крутой подъем и камни, с которых соскальзывали дрожащие от слабости ноги, а когда различил в поземке очертания избушки, бессильно и постыдно прослезился.
Эх ты, барахло, обругал себя Кулебякин. И все-таки, с гордостью подумал он, ты парень ничего, прошел, как любит говорить Матвеич, точку возврата и ни разу о том не пожалел. И за это тебе будет награда – еда и тепло.
И, отбросив щеколду, Кулебякин рывком открыл дверь.
Предерзкий поступок Блинкова-младшего
Главным и пока что единственным результатом поисков было то, что Васильев, штурман Блинкова, вроде бы увидел над Медвежьим дымок.
– Может, – предположил Пашков, – он увидел его потому, что очень хотел увидеть?
– Спроси чего-нибудь полегче, – проворчал Блинков.
– Полегче вопросов не жди, – сказал Пашков, – все будут потруднее. «Вроде бы» не аргумент, раз уж летал, жег горючку, мог бы и получше присмотреться.
– А ты поди и проверь!
– Придется пойти, – принял вызов Пашков, – толку от твоей птички все равно никакого. Давай «добро», Авдеич.
– Даже думать не думай, – Зубавин покачал головой, – не пройдешь.
– За первые пятнадцать километров ручаюсь, – продолжал Пашков, – Семен