Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — сказал Мюллер, — очень неприятно, когда человек выбрасывает то, о чем несметное число людей мечтает и тоскует. Можно смеяться и над платьями, пренебрегать ими, если они висят у тебя в шкафу или ты можешь в любую минуту их получить, можно смеяться над всем, что тебе кажется от рождения само собой разумеющимся.
— Да я вовсе не смеялась над этим и этим не пренебрегала, мне и в самом деле больше хотелось пойти работать на настоящую фабрику, чем учиться в университете.
— Тебе я верю, — сказал он, — тебе я всегда верю — даже, когда уверяешь, что ты католичка.
— Кстати, вчера я тоже получила из дома посылку, — сказала Мари. — Угадай-ка, что там было.
— Кровяная колбаса, сало, домашний бисквит, сигареты, — сказал Мюллер. — Но глютамина там не было. И конечно ты разрезала бечевку ножницами, бумагу скомкала и…
— Точно! — рассмеялась Мари. — Абсолютно точно. Ты только забыл…
— Нет, я ничего не забыл. Просто ты меня перебила. А то бы я сказал, что ты тут же откусила кусок колбасы, кусок бисквита и закурила сигарету.
— Ну, а теперь пошли в кино. А потом мы убьем Шмека, только не до смерти. Сегодня!
— Сегодня?
— Непременно сегодня. Все, что считаешь правильным, надо делать тут же, и жена должна быть мужу опорой в его борьбе.
10
Когда они вышли из кино, уже совсем стемнело. Сторож стоянки велосипедов был зол как собака, потому что стоянка опустела и он охранял только грязный, разболтанный велосипед Мари. Старик сторож, в длинном, до пят пальто, ходил взад-вперед, потирая от холода руки, и бормотал ругательства.
— Дай ему на чай, — тихо сказала Мари и в смущении осталась стоять у столбика с цепью, которой была отгорожена стоянка.
— Мои принципы запрещают мне давать на чай, за исключением тех случаев, когда чаевые предусмотрены официально, это оскорбление человеческого достоинства.
— А может быть, у тебя превратное представление о человеческом достоинстве: мой предок, первый Шлимм, лет семьсот назад получил баронский титул и земли в качестве чаевых.
— А может быть, именно поэтому ты так мало ценишь человеческое достоинство. О господи! — вздохнул он и, понизив голос, добавил: — Сколько надо дать в таком случае?
— Я думаю, пфеннигов двадцать или тридцать или сигарет на эту сумму. Ну, прошу тебя, иди помоги своей помощнице, мне ужасно неловко.
Мюллер нерешительно подошел к сторожу, держа в руке номерок, словно документ, в подлинности которого не уверен, а когда сторож повернул к нему свое злое лицо, он вытащил из кармана пачку сигарет и сказал:
— Мне очень жаль, что мы несколько задержались.
Старик взял у него всю пачку, сунул в карман пальто, с молчаливым пренебрежением махнул рукой в сторону велосипеда и двинулся мимо Мари к трамвайной остановке.
— Все-таки в любви к худому мужчине есть одно преимущество: его можно возить сзади себя на багажнике, — сказала Мари.
Лавируя между замершими перед светофором машинами, она выехала к самому перекрестку.
— Осторожно, Мюллер, не поцарапай ногой лак на крыльях. Владельцы машин этого терпеть не могут. Они скорей согласятся, чтобы царапали их жен, чем их автомобили.
Владелец стоящей рядом с ними серой машины опустил стекло, и тогда Мари громко сказала:
— На твоем месте я написала бы социологическое исследование легковых автомобилей. Езда на машинах превратилась в школу ловкачества, нет хуже этих так называемых рыцарей руля. А от их судорожной «демократической» приветливости просто тошнит. Это чистое лицемерие: за самые элементарные вещи они требуют, чтобы им чуть ли не памятники ставили.
— Да, — подхватил Мюллер, — и самое гнусное в них то, что они уверены, будто выглядят иначе, нежели все остальные, а на самом-то деле…
Владелец машины быстро поднял стекло.
— Мари, желтый свет.
Мари нажала на педали и прямо перед носом серой машины повернула направо, а Мюллер исправно вытянул правую руку.
— У меня появилась прекрасная помощница, — сказал он, когда они въехали в темный переулок.
— Помощница, — повторила Мари, — это приблизительный перевод латинского adjutorium.[146] В этом слове есть еще оттенок радости. Так где же он живет?
— Моммзенштрассе, тридцать семь.
— Слава богу, он живет на такой улице, название которой его бесит всякий раз, когда он его читает, произносит, пишет. Надеюсь, что это происходит не реже трех раз на день. Небось ненавидит Моммзена[147]…
— До смерти ненавидит.
— Ну и пусть живет на Моммзенштрассе. Который час?
— Половина восьмого.
— Осталось четверть часа.
Они въехали в еще более темный переулок, который вел прямо в парк. Она затормозила. Мюллер спрыгнул и помог перетащить велосипед через ограду. Они прошли несколько шагов по темной аллее, остановились у куста, и Мари слегка толкнула машину на упругие ветви, они поддались под тяжестью, велосипед почти утонул в них, но зацепился за какую-то ветку потолще и повис.
— Совсем как дома, — сказала Мари. — Для стоянки велосипедов лучше кустов ничего не придумаешь.
Мюллер поцеловал ее в шею. Мари прошептала:
— Не слишком ли я худа для жены?
— Молчи, помощница, — сказал он.
— Ты ужасно боишься. Я и не знала, что можно ощутить, как у кого-то бьется сердце. Скажи, ты правда так боишься?
— Конечно, — ответил он. — Это ведь мое первое нападение. И я вообще никак не могу поверить, что мы здесь притаились, чтобы заманить Шмека в ловушку и избить его. Никак не могу поверить, что все это происходит в действительности.
— Это потому, что ты веришь в духовное оружие, в прогресс и тому подобное — за такие ошибки приходится платить; если и существовало когда-либо духовное оружие, то сегодня оно уже никуда не годится.
— Пойми же, — прошептал он, — какой процесс идет в моем сознании: я ведь стою здесь.
— Бедняги, вы все становитесь шизофрениками. Мне хотелось бы быть не такой худой — я где-то прочла, что шизоидам вредно иметь дело с худыми женщинами.
— Твои волосы в самом деле пахнут этим мерзким искусственным волокном, а руки стали шершавыми.
— Да, — сказала она тихо, — я как героиня из современного романа: баронесса, которая порвала со своим классом и решила жить настоящей, честной жизнью. Который час?
— Почти три четверти.