Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо помню первую в моей жизни встречу с людьми Запада. Я был тогда учеником 9 класса и увлекался рисованием. В тот день я зарисовывал одну из башен московского Донского монастыря – это было 17 марта 1947 года (рисунок – с точной датой – сохранился в моем архиве). Неожиданно в безлюдный монастырь вошли для его осмотра несколько французов – молодых мужчин и женщин, очень живых – «жовиальных», роскошно (по крайней мере, на мой взгляд) одетых и источающих запахи духов и одеколонов; они казались пришельцами с иной планеты…[789]
Мне они, конечно же, были интересны, но и я – очень бедно и уродливо одетый и худой от недостатка питания (мой отец был высококвалифицированным инженером, но жизнь абсолютного большинства населения страны была тогда весьма и весьма скудной[790]) – заинтересовал их хотя бы тем, что был занят «искусством» в безлюдном монастыре. Одна из француженок в какой-то мере владела русским языком, и у нас начался перескакивающий с одного на другое разговор.
Узнав, что передо мной французы, приехавшие на какое-то совещание (не помню, какое именно), я – отчасти ради «эффекта» – удивил их достаточно существенным знанием их родной литературы и истории; затем разговор перешел на Москву, и я, в частности, сказал, что могу показать им те возвышенности, с которых Наполеон смотрел на Москву, вступая в нее 2 (14) сентября 1812 года и покидая ее 7 (19) октября. У ворот монастыря французов ждала самая шикарная тогда автомашина ЗИС-101, а за рулем сидел довольно мрачный человек, который начал вполголоса допрашивать меня, кто я и откуда. Несмотря на юный возраст, я почуял некую опасность и назвал выдуманные имя и адрес. По всей вероятности, шофер этот был связан с МГБ, а я между тем всю дорогу на Поклонную (тогда еще не срытую, как теперь) и затем Воробьевы горы весьма вольно говорил с французами на самые разные темы…
Мою ссылку на эпизод из собственной жизни могут воспринять как нечто несообразное – ведь речь идет об Истории, а не о личной, частной жизни отдельных людей. К сожалению, люди очень редко (или вообще не) задумываются о том, что их собственная, личная жизнь и само их сознание – неотъемлемая (пусть и очень малая) частица Истории во всем ее мощном движении и смысле. Людям кажется, что это движение и этот смысл развертываются где-то за пределами их индивидуальной судьбы, – или, вернее будет сказать, они именно не задумываются о том, что их, казалось бы, сугубо частное, «бытовое» существование насквозь пронизано Историей.
Взять хотя бы то тяжкое противоречие величия и нищеты страны, о котором шла речь. 24 июня 1945 года, в день торжественнейшего Парада Победы, я, вместе с тысячами людей, стоял на набережной Москвы-реки у Большого Каменного моста, и когда до нас дошли возвращавшиеся по набережной с Красной площади шеренги фронтовиков, из всех уст согласно вырвался какой-то сверхчеловеческий – никогда в жизни более мною не слышанный – ликующий вопль… И никогда больше не видел я солдат, идущих столь торжественным и вместе с тем столь вольным (ведь шли люди фронта, а не строя) шагом. Это было захватывающим душу и неопровержимым воплощением величия нашей Победы, нашей страны.
Но вскоре же, тем же летом 1945-го, я, тогда пятнадцатилетний, шел с ближайшим другом моей юности Евгением Скрынниковым (ныне – известный художник) по Калужской[791] площади, а навстречу нам брели исхудалые дети в лохмотьях, безнадежно протягивая свои грязные ладошки к не имеющим лишнего куска хлеба или рубля встречным людям. И мой вольнодумный друг ядовито процитировал общеизвестную тогда фразу: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!».
В то время этот «приговор» представлялся моему юному сознанию всецело справедливым, ибо слишком резко ударяли по глазам картины бедствий и голода, несовместимые с громкими обещаниями и славословиями. Я даже не пожелал тогда вступить в комсомол, хотя в Москве это было почти обязательным для моих сверстников, и стал «членом ВЛКСМ» только в двадцатилетнем возрасте, в 1950 году. Но об этом – ниже, а пока отмечу только, что юношеское – в основе своей чисто эмоциональное – восприятие резкого разрыва между тем образом страны, который внедряла официальная идеология, и реальным ее состоянием обусловило своего рода отторжение от современности. Я уходил от нее в средневековую Москву, пушкинскую эпоху, мир Тютчева, поэзию начала XX века – из-за чего, в частности, категорически не принял известный доклад А. А. Жданова в августе 1946 года, где эта поэзия поносилась.
* * *
Но вглядимся в противоречие величия и нищеты. Со временем я начал сознавать, что дело обстояло гораздо сложнее, чем представлялось мне в юности. К сожалению, многие и до сего дня решают проблему и чрезвычайно просто, и, так сказать, крайне сурово. В 1992 году в Париже была издана книга преподавателя истории Московского пединститута (ныне – педуниверситета) В. П. Попова (родившегося, между прочим, как раз в 1945 году) «Крестьянство и государство (1945–1953)», в которой крайне низкие «нормы» распределения хлеба в послевоенной деревне объясняются, по сути дела, злой волей государства. В частности, приведен документ, согласно которому в 1945 году в Пензенской области на душу сельского населения выделялось всего 82,5 кг хлеба – то есть 226 г на день…[792]
Но ведь урожай 1945 года составил 43,7 млн тонн[793] – в два с лишним раза меньше, чем в 1940-м (95,6 млн тонн), из которых к тому же, как сообщает сам В. П. Попов, 16,9 млн тонн было выделено в запасной фонд (с. 129), т. е. для потребления осталось всего 30,4 млн тонн. Это значит, что на душу населения пришлось в среднем 178 кг на год, то есть всего 488 г на день. Если учесть, что сельское население так или иначе имело – в сравнении с горожанами и тем более с огромной армией (12,8 млн человек в середине 1945 года) – дополнительные источники продовольствия (умело возделанные деревенские огороды, домашний скот и птица, рыбная ловля, собирание грибов, ягод и т. п.), вполне «справедливо» было превосходство – «за счет» сельских жителей – норм распределения хлеба среди горожан и солдат (от 300 до 800 г в день).
Правда, В. П. Попов возмущается не самой по себе столь ничтожной «нормой» выдачи хлеба жителям села, а тем, что, как он пишет, «государство располагало необходимыми (выделено мною. – В. К.) запасами зерна, которые могло и было обязано использовать для помощи голодающим районам» (с. 129). Но это непродуманное и, прошу извинить за резкость, безответственное суждение;