Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целы ботиночки; цел после падения с высокого этажа на землю образ Богородицы в серебряной ризе (вернулся в киот ко вдовцу-ростовщику? остался в гробу страдалицы?); «цела» и Кроткая — ничего себе не размозжила, ничего не сломала, только с горстку крови, с десертную ложку, изо рта вышло... Перед лицом смерти всё дико, всё неправдоподобно, всё поздно...
Как решить, как почувствовать, какой факт требует публицистического отклика, а какой — частного ответа на читательское письмо; что' пропустить мимо внимания, а что' поставить в центр дневниковых сюжетов; во что не стоит вмешиваться, а что' требует личного поступка за пределами журнальной статьи? «Лучше уж ошибиться в милосердии, чем в казни», — полагал Ф. М., и потому не только писал о злополучной мачехе Корниловой, но и посещал ее в Доме предварительного содержания и спас-таки от каторги женщину, совершившую преступление в состоянии тяжелой беременности. «Оправдайте несчастную, и авось не погибнет юная душа, у которой, может быть, столь много еще впереди жизни и столь много добрых для нее зачатков. В каторге же наверно всё погибнет, ибо развратится душа, а теперь, напротив, страшный урок, уже вынесенный ею, убережет ее, может быть, на всю жизнь от худого дела; а главное, может быть, сильно поможет развернуться и созреть тем семенам и зачаткам хорошего, которые видимо и несомненно заключены в этой юной душе».
Когда Ф. М. получил письмо от А. Г. Ковнера, бывшего сотрудника «Голоса», осужденного за хищение в апреле 1875 года огромной суммы денег (168 тысяч рублей) из Московского купеческого банка, с которыми намеревался бежать в Америку, чтобы начать там новую жизнь, но был арестован в Киеве, — автор «Дневника» решил не только ответить грабителю, но и поднять в своем журнале волнующий образованного корреспондента вопрос.
Вор, осужденный за подлог и мошенничество, настойчиво приглашал Достоевского к диалогу и не без вызова рекомендовался: «Я, во-первых, еврей, — а Вы очень недолюбливаете евреев... во-вторых, я был одним из тех публицистов, которых Вы презираете, который Вас много, азартно и зло ругал... в-третьих, наконец, я — преступник и пишу Вам эти строки из тюрьмы»19. Красочно описывая свои невзгоды, Ковнер не постеснялся признаться, что не чувствует никакого раскаяния, никаких угрызений совести, ибо не видит в своем преступлении ничего по-настоящему ужасного и даже не успел воспользоваться плодами награбленного. При этом восхищался романами Достоевского, спорил с его взглядами на патриотизм, русскую народность, славянство и христианство, упрекал в ненависти к «жиду», «которая проявляется почти в каждом выпуске “Дневника”»20, просил содействия в напечатании своих сочинений: «Вы бы оказали мне громадную услугу, потому что я страшно бедствую, почти голодаю...»21
На тот случай, если Ф. М. не ответит на письмо или откажет в помощи, Ковнер поддевал его цитатой из своего тюремного дневника — о «великих психологах-романистах»: «Какое им дело до постороннего живого существа, которое погрязло в преступлении, хотя бы оно и рвалось на свет Божий, умоляло о спасении, простирало к ним руки?.. Разве могут возиться они с погибшими членами общества? Им ли делать что-нибудь реальное в их пользу?.. Таким образом, в то время, как они любуются всеми тонкостями созданного ими художественного преступника, они наверное с чувством некоторого отвращения станут читать письмо от настоящего преступника, тайно присланное им из тюрьмы...»22
Достоевский не отмолчался и вызов принял. «Мне не совсем по сердцу те две строчки Вашего письма, где Вы говорите, что не чувствуете никакого раскаяния от сделанного Вами поступка в банке», — замечал Ф. М., имея в виду «раскольниковские» аргументы Ковнера, «арифметически» убежденного, что грабеж «существенного вреда» никому не причинил. Но главный пункт — обвинения в ненависти к еврейскому народу — потребовал развернутого ответа, который вышел за рамки личного письма(В ответном письме умному цинику, как аттестовал Ковнера Достоевский, говорилось: «Теперь же Вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был. Но уже 40-вековое, как Вы говорите, их существование доказывает, что это племя имеет чрезвычайно сильную жизненную силу, которая не могла, в продолжение всей истории, не формулироваться в разные status in statu. Сильнейший status in statu бесспорен и у наших русских евреев. А если так, то как же они могут не стать, хоть отчасти, в разлад с корнем нации, с племенем русским? Вы указываете на интеллигенцию еврейскую, но ведь Вы тоже интеллигенция, а посмотрите, как Вы ненавидите русских, и именно потому только, что Вы еврей, хотя бы и интеллигентный. В Вашем 2-м письме есть несколько строк о нравственном и религиозном сознании 60 мильонов русского народа. Это слова ужасной ненависти, именно ненависти, потому что Вы, как умный человек, должны сами понимать, что в этом смысле (то есть в вопросе, в какой доле и силе русский простолюдин есть христианин) — Вы в высшей степени некомпетентны судить. Я бы никогда не сказал так о евреях, как Вы о русских».) на страницы журнала. Мартовскому выпуску
«Дневника писателя за 1877 год», с разделами о еврейском вопросе, суждено будет стать предметом самого пристального, пристрастного, болезненного интереса читателей обеих национальностей и столетие спустя.
«О, не думайте, что я действительно затеваю поднять “еврейский вопрос”! Я написал это заглавие в шутку, — начинал Достоевский. — Поднять такой величины вопрос, как положение еврея в России и о положении России, имеющей в числе сынов своих три миллиона евреев, — я не в силах. Вопрос этот не в моих размерах».
Разговор, как объяснял писатель, возник из-за писем читателей-евреев. «С некоторого времени я стал получать от них письма, и они серьезно и с горечью упрекают меня за то, что я на них “нападаю”, что я “ненавижу жида”, ненавижу не за пороки его, “не как эксплуататора”, а именно как племя, то есть вроде того, что: “Иуда, дескать, Христа продал”. Пишут это “образованные” евреи, то есть из таких, которые (я заметил это, но отнюдь не обобщаю мою заметку, оговариваюсь заранее) — которые всегда как бы постараются дать вам знать, что они, при своем образовании, давно уже не разделяют “предрассудков” своей нации, своих религиозных обрядов не исполняют, как прочие мелкие евреи, считают это ниже своего просвещения, да и в Бога, дескать, не веруем».
Признавая факты неприязни между евреями и русскими, Ф. М. категорически отрицает, ссылаясь и на личный опыт, существование в русском простонародье предвзятой, априорной, тупой, религиозной ненависти к евреям и подчеркивает, что мотивы национальных антипатий скопились не с одной, а с обеих сторон. Русским часто несимпатично самомнение и высокомерие евреев, у русских же народ еще невежествен, необразован, экономически неразвит — что евреи любят подчеркивать. Очевидно: дело не в национально-племенной разнице, а в различных социальных ролях обоих народов. «Уж не потому ли обвиняют меня в “ненависти”, что я называю иногда еврея “жидом”? Но, во-первых, я не думал, чтоб это было так обидно, а во-вторых, слово “жид”, сколько помню, я упоминал всегда для обозначения известной идеи: “жид, жидовщина, жидовское царство” и проч. Тут обозначалось известное понятие, направление, характеристика века. Можно спорить об этой идее, не соглашаться с нею, но не обижаться словом».