Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отвечая на вопрос: «Европа ли Россия?» — Данилевский утверждал: Европа — понятие не географическое, а цивилизационное, поприще германо-романской цивилизации, и в этом смысле Россия к ней не принадлежит. Она не причастна ни европейскому добру, ни европейскому злу. Ни истинная скромность, ни истинная гордость не позволяют России считаться Европой. Она не заслужила этой чести, и только выскочки, не знающие ни скромности, ни благородной гордости, втираются в круг, который считается ими за высший; понимающие свое достоинство люди остаются в своем кругу.
В представлении Европы Россия — труднопреодолимое препятствие к распространению европейской цивилизации. Отсюда сочувствие ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам России; ослаблять Россию — значит приносить жертву на алтарь Европы. Поэтому политический патриотизм возможен в любой европейской стране, но запрещен — с точки зрения европейца — для России. Ибо если Россия мечтает о европеизации, ей надлежит отказаться от политического патриотизма, от мысли о крепости своего государственного организма.
В известном смысле многие страницы «Дневника писателя» 1876—1877 годов — это диалог с книгой Данилевского и его статьями, ведь на авансцену истории опять вышел «вечно неразрешимый Восточный вопрос». Главным пунктом диалога становится, однако, не только судьба Константинополя как центра восточного мира (Данилевского интересовали условия мирных соглашений после окончания войны), но и соотношение политики и нравственности. По Данилевскому, применение правил морали к межгосударственным отношениям было бы странным смешением понятий. Требование нравственного образа действий, утверждал он, есть не что иное, как требование самопожертвования. Истинным же законом внешней политики, где нет места самопожертвованию и любви, есть здравое понятие пользы.
Подходы Достоевского качественно иные. Решению Восточного вопроса не могут служить «начала здраво понятой пользы», почерпнутые, кстати говоря, из анализа истории европейских войн последних столетий. Россия должна поступать честно, настаивает Достоевский; выгода России — пойти даже на явную жертву, лишь бы не нарушить справедливости. Ведь Россия, уверен писатель, никогда не действовала в политике из прямой выгоды; напротив, служила чужим интересам с бескорыстием, ибо в самоотвержении и бескорыстии вся ее сила, вся ее личность и всё ее будущее.
Рациональному, прагматическому пониманию политики Достоевский противопоставляет, как он сам пишет, «утопическое понимание истории» и взгляд на русское предназначение «в идеале». «Во имя чего же, во имя какого нравственного права могла бы искать Россия Константинополя? Опираясь на какие высшие цели, могла бы требовать его от Европы?» — вопрошает Ф. М. в «Дневнике писателя» 1876 года. (Стоит заметить, что Александр II страстно желал скорейшего и торжественного вступления русских войск в Константинополь, хотя Англии было обещано честным словом обратное.)
«Это будет настоящее воздвижение Христовой истины, сохраняющейся на Востоке, настоящее новое воздвижение креста Христова и окончательное слово православия, во главе которого давно уже стоит Россия. Это будет именно соблазн для всех сильных мира сего и торжествовавших в мире доселе, всегда смотревших на все подобные “ожидания” с презрением и насмешкою и даже не понимающих, что можно серьезно верить в братство людей, во всепримирение народов, в союз, основанный на началах всеслужения человечеству, и, наконец, на самое обновление людей на истинных началах Христовых. И если верить в это “новое слово”, которое может сказать во главе объединенного православия миру Россия, — есть “утопия”, достойная лишь насмешки, то пусть и меня причислят к этим утопистам, а смешное я оставлю при себе. Да уж одно то утопия, — возразят, пожалуй, еще, — что России когда-нибудь позволят стать во главе славян и войти в Константинополь».
Мечта о Константинополе не была выдумкой Достоевского, агрессивной имперской манией. «Идея о Константинополе и о будущем Восточного вопроса так, как я ее изложил, — есть идея старая, и вовсе не славянофилами сочиненная. И не старая даже, а древняя русская историческая идея, а потому реальная, а не фантастическая, и началась она с Ивана III-го. Кто ж виноват, что у вас теперь везде и во всем Баден-Баден», — писал Достоевский как бы в свое оправдание.
Восточный вопрос (как и вопрос о взятии русскими войсками Константинополя) стал краеугольным камнем геополитики «по Достоевскому». На фоне реальных действий русской армии на Балканах, на фоне программы Данилевского с ее тезисами о здраво понятой пользе и даже на фоне либеральнорасплывчатых размышлений русских западников (так, «почтенный идеалист» Т. Н. Грановский, на старую статью которого Достоевский ссылался в летних выпусках «Дневника писателя» за 1876 год, писал, что государство не частное лицо; оно не должно из благодарности жертвовать своими интересами, тем более что в политических делах самое великодушие никогда не бывает бескорыстным) позиция Достоевского действительно казалась крайне наивной и далекой от реальности.
«С этим признанием святости текущей выгоды, непосредственного и торопливого барыша, с этим признанием справедливости плевка на честь и совесть, лишь бы сорвать шерсти клок, — ведь с этим можно очень далеко зайти», — утверждал Достоевский. Не лучшая ли политика для великой нации именно политика правды, чести, великодушия и справедливости? — спрашивал он. Но что же следовало считать за правду в Восточном вопросе? Что считать за честь, великодушие и справедливость?
«Политика текущей практичности и беспрерывного бросания себя туда, где повыгоднее, где понасущнее, изобличает мелочь, внутреннее бессилие государства, горькое положение. Дипломатический ум, ум практической и насущной выгоды всегда оказывался ниже правды и чести, а правда и честь кончали тем, что всегда торжествовали».
С точки зрения насущной выгоды (если ее понимать утилитарно, в духе, положим, Грановского) славянские дела были крайне невыгодны для России. «Вот перед нами славянский вопрос: вот бы нам бросить теперь славян совсем!.. Ну, какая с ними практическая выгода, даже в будущем-то, и чем тут усилишься? Средиземное-то море когда-нибудь или Константинополь, “которого нам никогда не дадут”? Так ведь это только журавль в небе, да хоть и поймать его, так еще больше хлопот наживем. На 1000 лет наживем. Это ли благоденствие, это ли взгляд мудреца, это ли настоящий практический интерес? С славянами только возня и хлопоты; особенно теперь, когда они еще не наши».
Не столь уж безумными были политические размышления Достоевского, не столь наивными его виды на «единение славян» и «славянское братство», из-за которого «на нас уже сто лет косится Европа, а теперь и не косится только, а — при малейшем нашем шевелении — тотчас же выхватывает меч и наводит на нас пушку». «Утопическое» наблюдение Достоевского со временем будет нуждаться только в одной поправке — каким именно будет применяемое при «первом шевелении» оружие.
Что же делать? «Просто — бросить их, да и навсегда, чтоб успокоить раз навсегда Европу. Да и не просто бросить их: Европа-то, пожалуй, и не поверит теперь, что мы бросили, стало быть, бросить надо с доказательствами: надо нам же самим наброситься на славян и передавить их по братски, чтоб поддержать Турцию... И сколько выгод, практических, настоящих и уже немедленных выгод, а не мечтательных каких-то в будущем, получила бы тотчас Россия! Тотчас же бы кончился Восточный вопрос, Европа возвратила бы нам хоть на время свою доверенность, а вследствие того военный наш бюджет убавляется, наш кредит восстановляется, наш рубль входит в свою настоящую цену, — да это ли только: ведь журавль-то никогда не улетит, он всё летать будет!»