Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Согласен я полностью, отче, с твоими оценками и высказываниями. Правильно говоришь и о священной особе государя как такового, и о личности самого Ивана Васильевича. Доводилось и мне царя повидать. Таков он в точности, как ты обрисовал.
— Где же ты государя нашего видеть сподобился, сыне?
— На пиру царском, в его новом московском дворце, что на речке Неглинке.
Монах чуть было не присвистнул от удивления, но вовремя опомнился, перекрестился:
— Так ты был у царя на пиру?
— Был, — кивнул Михась.
— За что ж простому дружиннику, каким ты себя представляешь, была оказана такая честь, каковой и не все бояре за последние годы удостаиваются? Зачем тебя позвали?
— Для забавы я ими был приглашен, — Михась говорил спокойно, будто речь шла о ком-то постороннем.
— Для забавы? — переспросил монах и, покачав головой, сурово вымолвил: — То есть для расправы лютой?!
Михась молча кивнул.
— И что же?.. — в голосе отца Серафима, прежде бесстрастном и ровном, вновь почувствовалось волнение.
— Прорвался.
Михась плохо помнил все детали той схватки. В его памяти запечатлелись лишь отдельные короткие эпизоды. По-видимому, в момент тяжелейшего боя его мозг был настолько сосредоточен на непосредственно происходящих событиях, собственных мгновенных действиях, предвидении действий многочисленных противников и контригре, что память просто отключилась, чтобы не перегружать сознание и не замедлять реакцию.
— Один ли ты на расправу шел или был с товарищами?
— Один.
— Сколько же их было, окаянных, против тебя одного?
— С полсотни, наверное. Я не считал.
— Как же они оружие-то тебе оставили?
— Не было у меня оружия.
— Просто так вырвался или удалось покарать кого-либо из злодеев?
— Пятерых точно в самом начале положил, а дальше не знаю. Возможно, покалечил нескольких. Но на особу царскую даже помыслить не смел.
Отец Серафим некоторое время долгим пристальным взглядом всматривался в лицо дружинника, едва освещаемое теплым светом лампадки, как будто увидел его впервые, затем произнес задумчиво и вместе с тем торжественно:
— Есть люди на Руси. Были и будут.
Михась, которому по разным причинам не хотелось вдаваться в подробности тех событий, поспешил сменить тему разговора, вернуться к более насущным, по его мнению, на данный момент обстоятельствам:
— Так, значит, сейчас идет переброска войск с южных рубежей в Ливонию?
— Да. Царь ни о чем, кроме Ливонии, сейчас и слышать не желает. Даже казни производит поспешно и мимоходом, без прежней увлеченности и смакования. Но успехов воинских там так и нет. Напрасно только ратников кладут в поспешных атаках да бессмысленных маневрах.
Михась вздохнул:
— Наверняка наша поморская дружина там изо всех сил пытается улучшить положение русских войск, предотвратить неоправданные потери. А я вот здесь, в твоей келье, прохлаждаюсь.
— Не казни себя без вины, сыне. На все воля Божья. Вернешься и ты в строй, послужишь еще Руси-матушке. Так что отдыхай, набирайся сил. А посему выкинь из головы горькие думы, не отравляй душу напрасными терзаниями. Считай, что как старший по возрасту и... — монах запнулся, сделал паузу, но потом все-таки продолжил с легкой усмешкой: — И чуть было не сказал, что старший по званию, да сан мой нынешний не позволяет такие речи вести... Так вот, считай, что я тебе ставлю боевую задачу: лечиться усердно, есть сытно, спать долго, чтобы окрепнуть в самый короткий срок.
Теперь и Михась в свою очередь некоторое время пристально вглядывался в лицо отца Серафима, а затем ответил ему полушутя-полусерьезно:
— Слушаюсь, воевода! Разреши выполнять!
— Разрешаю. А сейчас — отбой войскам! А то засиделись мы с тобой за полночь.
Михась, который действительно почувствовал нешуточную усталость, перебрался со скамьи на лежанку и практически мгновенно заснул спокойным глубоким сном. А отец Серафим еще долго молился перед иконами, клал земные поклоны и лишь под утро, поставив у изголовья Михася кружку с целебным отваром, поправив укрывавший дружинника старый тулуп, улегся на свое отшельническое ложе.
Днем было тепло, даже жарко. Ветер почти стих, что редко бывает в бескрайней степи, а солнце припекало не по-осеннему щедро. Но сейчас, когда оно уже закатилось за горизонт, промозглый холод вырвался языками негустого тумана из урочищ и оврагов, в которых он, видимо, прятался днем, и принялся пробирать до костей. Ванятка зябко ежился, кутался в овчинный полушубок, невольно старался поближе придвинуться к костру, хотя и понимал, что если он этот полушубок подпалит, то новый взять будет неоткуда, и когда наступит настоящий холод, то будет ему, сторожу степной станицы, неизбежный карачун. Никита и Ермолай, опытные станичники и зрелые мужи, конечно, не преминули бы прикрикнуть на своего молодого товарища. Но они выбрались из ложбинки, в которой был разведен неприметный со стороны костерок, вползли на вершину бугорка и напряженно всматривались в степь, тихонько переговариваясь между собой, пытаясь разглядеть на фоне последних лучей заката что-то далекое, но показавшееся им подозрительным. Впрочем, тревога оказалась ложной, и дозорные вскоре вернулись в ложбинку греться и устраиваться на ночлег.
— Что там, дяденьки? — спросил на всякий случай Ванятка, хотя и так уже было понятно, что степь на охраняемом ими участке пустынна и спокойна.
— Все спокойно. — Никита, старший в их дозоре, через голову снял портупею с кривой татарской саблей, бережно положил ее возле себя, чтобы была под рукой. — А ты, малец, от огня-то отодвинься. Спалишь одежу. А съехать с дозора в острожек, на засечную линию, сам понимаешь, не скоро доведется. Боярский приговор о станичной и сторожевой службе, который нам по весне каждый день по пяти раз зачитывали, небось помнишь? То-то.
Этот самый приговор, устав сторожевой и пограничной службы, составленный большим воеводой князем Михайлой Воротынским, Ванятка местами заучил слово в слово. «Должна каждая станица разъезжать с весны шесть недель, а с осени по месяцу, доколе большие снеги не укинут. А станов им не делать и огни класть не в одном месте. А которые сторожа, не дождавшись себе смены, со сторожи съедут, а в те поры государевым украинам учинится война, и тем сторожам быть казненными смертию».
Ермолай молча принялся наливать воду из баклаги — плоского походного сосуда — в котелок, подвешивать его над костром на небольшой треноге.
Ванятка сглотнул слюну, заерзал нетерпеливо. Есть ему хотелось почти постоянно, а уж при виде начавшихся приготовлений к ужину голод атаковал молодого стражника стремительно и беспощадно, как конная лава степняков.
Ермолай же с нарочитой, как показалось парню, медлительностью достал из лежавших рядом чересседельных вьюков берестяную торбу с пшеном, вынул мерку и, что-то беззвучно бормоча про себя, наверное, подсчитывая оставшийся запас продуктов, не спеша отсыпал три мерки в деревянную плошку, затем уселся неподвижно, уставившись в огонь, дожидаясь, пока вода в котелке начнет закипать. Ванятка, отвернувшись от огня, безотрывно смотрел на эту горку пшена, такую заманчивую, но удручающе маленькую. Он даже почти перестал ощущать холод, так сильно хотелось есть.