Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Уж не мой ли это портрет через годик-другой?» — спрашивал я себя. И еще я спрашивал себя, а не видит ли Шенц, глядя на меня, себя самого несколько лет назад, когда он еще не утратил способность собраться с силами и «создать что-нибудь прекрасное», как умолял меня сделать мой отец. Мне пришло в голову, что именно поэтому он был так заинтересован в успешном выполнении заказа миссис Шарбук.
Я разбудил Шенца, когда кеб остановился у его дома. Вздрогнув, он проснулся, потом улыбнулся, прищурился.
— Мне приснился сон, Пьямбо, — сказал он.
— Опять что-нибудь в духе Ханта — девушка, сидящая на коленях этого шутника в «Пробуждающейся совести»[34]? — спросил я.
— Нет, — сказал он, медленно покачав головой. — Мне снилось, что я посажен в стеклянный сосуд и Борн меня разглядывает. Я постучал по стенке тростью, чтобы он меня выпустил. Он не обратил на это ни малейшего внимания. Я увидел, что Борн готовит бирку. На ней большими черными буквами написано: ЗАВТРАК.
Я проводил моего друга до дверей. Прежде чем ему перешагнуть через порог, я сказал:
— Послушай, Шенц, я тебе очень благодарен за помощь. Я подумаю — стоит ли идти на этот склад. Но сначала я хочу выяснить, что еще мне удастся узнать от миссис Шарбук.
Он смерил меня взглядом, исполненным печальной усталости.
— Я тебе об этом никогда не говорил, — сказал он, — но Саботт незадолго перед смертью имел со мной разговор — это случилось, когда он забрел в Клуб игроков. Все его умышленно не замечали, но были начеку и, если что, готовы были вышвырнуть на улицу. Но я подошел к нему и сел за его столик из чистого уважения. К счастью, у Саботта был один из редких спокойных моментов. Он заказал мне выпивку и начал блестяще рассуждать о картине Уотерхауса «Сирены»[35], где хищные птицы с женскими головами окружают Одиссея, привязанного к мачте. Перед тем как уйти, он вспомнил тебя и сказал: «Шенц, присмотрите за этим парнишкой ради меня. У меня не было возможности сказать ему все». После этого он ушел. А две недели спустя умер.
В воскресенье я проснулся очень рано — через окно проникал серый свет, по стеклу барабанил проливной дождь. В комнате стоял холод, но мне было тепло под одеялами и покрывалом, рядом с Самантой. Здесь, на этом малом островке спокойствия, я временно позабыл о заботах, одолевавших меня в последнее время. Я знал, что за границами кровати роится сонм женских образов, которые сразу же начнут терзать мое сознание, разрывать на части разум. И я решил еще ненадолго остаться на месте, привязанным, так сказать, к мачте.
Я отвернулся от всего мира, смотрел, как дышит Саманта, и спрашивал себя: какие сновидения видит она за этой ширмой сна? Ее длинные черные волосы буйно разметались по подушке. На кончиках сомкнутых губ виднелись маленькие забавные уголки — либо улыбка, либо свидетельство испуга. Веки слегка подрагивали, а вглядевшись в шею, я мог сосчитать частоту ее пульса. Теперь были видны и морщинки вокруг глаз и рта, выдающие ее возраст. Одеяла сползли с нее, обнажив правую грудь, и, увидев Саманту такой, я подумал, что вот она — идеальная натура для портрета. Мне пришлось задать себе вопрос: удалось ли мне хоть в одном из ее портретов (большинство я написал, когда мы были моложе) передать ее сущность, или же все то, что я писал, было, если расширительно толковать приговор Саботта, только некой частью меня самого?
Я лежал в постели, маятником раскачиваясь между воспоминаниями о днях, проведенных с Самантой, и минутами туманной неопределенности, когда ее спящее тело посмеивалось над моей верой в то, что я хоть что-то знаю о ней. Пытаясь сократить неприятную часть этого уравнения, я сосредоточился на том, как любезно она поступила, приведя в мастерскую Эмму. Я улыбнулся, вспомнив, как ошибся, стремясь передать черты этой девушки на бумаге. И вдруг каким-то странным образом мне пришла в голову мысль, которая не имела ко мне прямого отношения.
Я оделся и так поспешно вышел из дома, что даже забыл зонтик, так что, добравшись до Бродвея, промок до костей. Как и обычно, при таком проливном дожде мостовые превратились в сплошное месиво. Когда мне понадобилось оставить безопасную поверхность тротуара и перейти на другую сторону, я провалился по колено. Я чуть не потерял ботинок — его почти засосало, но в целом справился со своей задачей лучше, чем автомобиль, который завяз в этой трясине кварталом дальше, — он без толку крутил колесами, выбрасывая фонтаны грязи. Лошади оставляли позади своих механических конкурентов, но тоже двигались еле-еле.
Добравшись до универмага У. и Дж. Слоуна, я нырнул под каменный козырек над дверью, чтобы хоть немного перевести дух. Ветер веял ледяным холодом, и я недоумевал — почему идет дождь, а не снег. На мне были перчатки без подкладки, и пальцы мои окоченели. Я снял шляпу и наклонил ее, чтобы вода стекла с полей. Потом замер, некоторое время взирая на пустынную в это воскресное утро улицу и пытаясь вспомнить, что сказала Эмма, подружка Саманты: пошла ли она на юг или на север от магазина тканей. Я уже миновал немало проулков, упирающихся в Бродвей, но намеревался пройти в направлении к центру еще несколько кварталов, а потом уже на обратном пути исследовать все подряд.
Только тут мне пришло в голову, что неплохо было просмотреть газеты — нет ли там сообщений о женщинах, пропавших в последние дни. Возможно, плачущая кровавыми слезами женщина, которую видела Эмма, была одной из тех несчастных жертв, что уже обнаружили Силлс и его люди. Поскольку Эмма не назвала точную дату этого происшествия, а только сказала «на днях», я не мог сказать, как давно она столкнулась с плачущей женщиной.
Следующим зданием по направлению к центру, считая от магазина, была церковь. Несмотря на открытую дверь, внутри она казалась такой же пустой, как и магазины. Я прошел мимо жилых домов и лавок, но эти дома стояли вплотную друг к другу, не оставляя между собой никаких проулков. То же самое относилось и к домам, располагавшимся в южном направлении, а потому я повернулся и пошел назад.
Пока я шел по Бродвею, я был неустрашимым исследователем, но стоило мне свернуть в первый проулок и заглянуть в его мрачную темень, как мой кураж пропал. Мне вдруг пришло в голову, что меньше всего я бы хотел увидеть труп, из глаз которого сочится кровь. Я уже говорил, что глаза занимали священное положение в моей личной психологии. Они — основа моей профессии и моего искусства манипуляции светом на холсте, а потому сказать, что зрение играет для меня важную роль, значит не сказать ничего. Одна только мысль о каком-нибудь ячмене выводит меня из равновесия, и теперь, когда я заглядывал в промозглую темень, желая найти то, что искал, руки мои дрожали, а пот на лице смешивался с каплями дождя.